Пятое время года
Шрифт:
– Знаешь, Лень, мне кажется, ты меня совсем не любишь.
– Я не люблю? Да ты чего надумала, Ниночка? Еще как люблю! Поди, поцелуй меня.
У Лени все просто! Он уже тянул к себе, чтобы поцеловать, но, собравшись с духом, она решительно высвободила руку, потому что больше всего сейчас и боялась этих поцелуев, после которых все опять будет по-старому.
– Подожди-подожди, Лень! Я думаю, что если бы ты любил меня по-настоящему, ты вел бы себя иначе. Почему ты иногда бываешь со мной таким грубым? Прямо каким-то солдафоном! Ты пойми, вчера мне было обидно не столько за себя, сколько за тебя… – При воспоминании о вчерашнем кошмаре из глаз вновь полились слезы. Проклятые близкие слезы мешали говорить, делали слабой, безвольной,
– Не плачь, моя ненаглядная! Не буду я так больше! Клянусь! Хочешь, я на колени перед тобой стану? – И герой войны, орденоносец, полковник, Ленечка бухнулся на колени. Лучистые глаза смотрели виновато и по-собачьи преданно. Ласковое весеннее солнце падало на его льняные шелковистые волосы, на белую рубашку, доброе, открытое лицо, и в эту минуту Ленечка казался таким светлым-светлым… – Насчет Вальки ты, Ниночка, и в голову не бери! Чего я, по-твоему, совсем дурак? У меня жена такая, а я буду с какой-то деревенской бабой шашни заводить?
– Куда же ты вчера удалился с ней?
– Не удалялся я! Это Валька потащила меня похвастать, какую ей Ванька на деньрожденье вазу подарил. Ничего, красивая ваза, золоченая. С портретом какого-то мужика. А размером, Нин, прям с бочонок! Не пойму только, на черта им эта ваза сдалась-то? Если только Валька в ней капусту будет квасить… – Смеющийся Леня отряхнул невидимые пылинки со светлых брюк и вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. – Совсем запамятовал! Пойдем-ка, я тебе чего-то покажу.
Комнатка на втором этаже прежде, безусловно, служила детской, девичьей: мелкие розочки на обоях, узкая кроватка под пестреньким покрывалом с оборкой. На маленьком письменном столе – синеглазая кукла. Изумительно красивая – с длинными белокурыми волосами, густыми ресницами, в шелковом голубом платье и в шляпе с бантом. В углу милой детской громоздились какие-то грубо сколоченные ящики, три огромных потертых чемодана, два большущих бязевых узла. Оживленный после примирения и нежных поцелуев на лестнице, Ленечка уже торопливо открывал один из ящиков:
– Вот, глянь! Нравится?
Чашки, блюдца, тарелочки. Целый сервиз. Прекрасный старинный кобальт с широкой золотой полосой по краю и тонкой золотой росписью по темно-синему фону.
– Очень нравится. Чье это, Лень?
– Наше! Тут вот все – наше, погляди! – В другом ящике, в стружках, лежали статуэтки – фарфор с глазурью. – А это как, ничего? – Леня достал маленькую фигурку – мальчик в курточке и коротких штанишках играет на дудочке, – повертел в руках и бережно положил обратно.
В третьем ящике оказался столовый сервиз. По белому полю порхали желто-розовые мотыльки. Резной край делал тарелки похожими на гигантские сказочные цветы.
– Какая красота!
– Правда? – Ленечка очень обрадовался и радостно чмокнул в щеку. – А тут… – Покопавшись в стружках, он протянул тяжелый удлиненный бокал с двумя золотыми коронами. Судя по чуть заметной асимметрии, характерной для старинных мастеров, вещь была бесценной, музейной.
– Лень, где ты взял все это? Ведь не там, где твой Иващенко?
– При чем здесь Иващенко? Не понял?
Чтобы не подвести Леву, вероятно, выдавшего чужой секрет, лучше было сделать вид, что она ничего не знает о происхождении увиденных вчера сокровищ.
– Я была просто поражена, когда вошла к Иващенко. Какая у них люстра, мебель, сервиз! Откуда такая роскошь? Скажи мне честно, Иващенко, что, ограбил какого-нибудь богатого немца?
Леня замер с бокалом в руке. Швырнул бесценный бокал, как какой-нибудь мусор, обратно в ящик и презрительно скривил губы.
– Дура ты, Нинка, ты уж меня извини! Чего ты об Иващенке-то знаешь? Ты знаешь хоть, что у него в войну погибли двое маленьких детей? На глазах у Вальки?.. Ах, ты не знаешь? Так я тебе расскажу! – Леня ужасно раскричался. Такого не бывало
Только-только помирились, и вот опять поссорились! Леня в ярости умчался, а она, глупая, присела на узкую кроватку и заплакала еще горше, чем прежде. Потому что на этот раз виновата была сама. Как она могла заподозрить Ленечку в грабеже? Зачем спросила об Иващенко? Но откуда же было знать о трагедии этой несчастной семьи?
Однако и Леня был неправ. Что бы ни случилось, грабить нельзя! Если все люди начнут оправдывать свои пороки несчастьем, что же тогда будет? Мир перевернется! Ведь сейчас трагедии – кругом. За примерами далеко ходить не нужно. Когда-то в этом прекрасном доме жила маленькая счастливая девочка, вместе с мамой и папой, играла в куклы, а теперь здесь хозяйничают чужие люди. Натащили страшных ящиков, чемоданов, сервизов. Переселили пожилую, ни в чем не повинную женщину в подвал. Тем не менее фрау Анна не озлобилась. Напротив, ласково улыбается. Леня сказал «барахло». Для него, конечно, так и есть, но для тех голодных и обездоленных немцев, у которых он купил эти прекрасные старинные вещи, они отнюдь не барахло. Для них эти вещи бесценны. Потому что прожили вместе с ними долгие-долгие годы и хранят память о тех, кого уже нет…
На кукольной шляпке – грустная пыль, а если наклонить красавицу куклу, синие глазки закрываются. У одной маленькой девочки тоже была когда-то необыкновенная кукла – Мари. С фарфоровым личиком. Старинная, в коричневом платье с кружевным воротником. Дедушка привез ее бабушке из Парижа. Куклу строго-настрого велено было беречь, поэтому соседским девочкам, приходившим в гости, разрешалось взглянуть на недотрогу Мари лишь издалека. Где теперь Мари?
Что там Мари! Оставшись с мамой вдвоем, совсем без денег, они точно так же, как эти голодные немцы, продавали все, что у них было. Картины, безусловно, не полотна великих мастеров, но хорошие картины, подлинники, в красивых рамах, подаренные бабушке на свадьбу ее родителями, Теодором Францевичем и Варварой Михайловной, еще в прошлом веке. Корниловский и любимый бабушкин майсеновский фарфор. Папины книги с золотым обрезом, в кожаных, с тиснением переплетах и прекрасную коллекцию марок, которую он собирал с детства. Почерневшее и порядочно потертое в гостеприимном московском доме столовое серебро от «Сазикова». Приходили чужие, равнодушные люди, все рассматривали, выбирали, приценивались. Мама не умела торговаться и после ухода покупателей часто плакала и называла их грабителями. Встречались и порядочные люди, но почему-то непорядочных было больше.
А как-то зимой, еще до войны, мама послала ее к своей давней знакомой на Арбат, в Староконюшенный переулок. Был страшный гололед, и в стоптанных ботинках она ползла еле-еле, боясь поскользнуться и разбить хрупкую статуэтку. Поднималась по темной лестнице на четвертый этаж, нащупывая ногой ступеньки. Недовольная тетенька с папильотками на голове, которая только что уселась обедать, вытерев губы рукой и запахнув поплотнее на груди атласный халат с павлинами, торопливо развернула папиросную бумагу, увидела скачущего на коне Наполеона, и глаза у нее засверкали. Однако, быстро спохватившись, мамина хорошая знакомая безразлично пожала плечами: ничего особенного! Надолго ушла куда-то в глубину своей необъятной квартиры, где необыкновенно вкусно пахло пирогами, и, вернувшись, протянула пятьдесят рублей: «Передай Зине, мне эта дребедень абсолютно ни к чему. Ну уж, так и быть. Жалко вас».