Пыль Снов
Шрифт:
Воздух загустел, став подобным жидкости внутри глазного яблока; все, что видела Келиз, светилось и мерцало, извивалось и расплывалось пятнами. Созвездия словно разбегались, травы на волнистых холмах шевелились, уступая давлению незримых ветров. Какие-то мошки летали вокруг, бесформенные и пульсирующие красным — некоторые пропадали в земле, тогда как другие поднимались в небо.
Каждое место помнит свое прошлое. Равнина была некогда дном озера или мелкого моря, а то и бездонными глубинами великого океана. Холмик был пиком юной горы, звеном в цепи островов,
Истина эта способна раздавить душу необъятностью своей, утопить в реке невыносимой тщетности. Едва ты заметишь различие, едва твое «я» отделится от всего иного, от целого мира — от бесконечного шествия времени, от причудливых изменений, результата то долгой осады, то бурной катастрофы — как станет сиротой, лишившейся всякого чувства безопасности. Лицом к лицу с миром стоит в лучшем случае чужак, в худшем — безжалостный, бессердечный враг.
Обнаглев, мы делаем себя сиротами, а потом ужасаемся одиночеству на пути к смерти.
Но как суметь вернуться в мир? Как научиться плаванию в быстрых течениях? Возвеличивая себя, душа полагает, будто то, что внутри, совершенно отделено от того, что снаружи. Внешнее и внутреннее, знакомое и чужое, то, чем обладаешь и то, чего боишься, то, что можно схватить, и то, до чего не дотянуться вовеки. Различение — глубокий, жестокий разрез ножом, рассечение сухожилий и мышц, артерий и нервов.
Нож?
Нет, неподходящее оружие, жалкий образ ограниченного воображения. Разделяющая сила… совсем иная.
Ей думается, что сила эта может быть… живой.
Многослойная картина внезапно преобразилась. Травы высохли, пропали. Высокие дюны и песчаные горбы до горизонта, распадок прямо перед ней — она видит фигуру, преклонившую колени перед неким монолитом. Камень — если это камень — покрыт ржавыми оспинами, грубая их поверхность кажется почти яркой в сравнении с черно-зеленым материалом скалы.
Она заметила, что приближается к ней. Человек не просто кланяется, сообразила она — он глубоко погрузил руки в песок, почти до локтей.
Какой-то миг прошлого? Тысячелетия, обнажившиеся из-под сдутых ветром слоев? Она видит воспоминания Пустошей?
Монолит, вдруг поняла Келиз, сделан в форме пальца. Камень, который только что казался темно-зеленоватым, засветился изнутри, став ядовито-зеленым, показывая сколы и внутренние трещины. Она видит швы, подобные изумрудным венам, а глубоко внутри сооружения — массивы костей оттенка настоящего нефрита.
Старик — а кожа его не сине-черная, как ей показалось, а целиком покрыта татуировкой, изображающей завитки шерсти — заговорил, не вытаскивая рук из песка у подножия монолита. — Было некогда племя у Санимона, — сказал он, — заявлявшее, будто первым освоило искусство ковки железа. Они до сих пор делают оружие и орудия труда в традиционной манере — закаляют лезвия в песке. Видишь, и я делаю так же?
Она не знала его языка, но все понимала. Услышав вопрос, Келиз еще раз поглядела на его руки. Если в них есть оружие, он поистине глубоко воткнул его в песок.
К тому же она не видела поблизости ни кузницы, ни даже очага.
— Не думаю, — говорил старик, то и дело вздыхая, словно от боли, — что делаю все правильно. Должны быть некоторые секреты. Закалка в воде или навозе. У меня нет опыта. — Он помолчал. — По крайней мере, я думаю, что нет. Так много забыто…
— Ты не эланец, — сказала Келиз.
Он улыбнулся ее словам, но не отвел взора от монолита. — Тут такое дело. Я могу назвать, скажем, тысячу разных племен. Семиградье, Квон Тали, Корелри, Генабакис — все разделяют одно и то же, и не знаешь ли ты, что именно?
Он помолчал, словно ожидая ответа не от Келиз, а от монолита, хотя женщина уже была так близко, что могла коснуться его рукой. — Я тебе сам скажу. Каждое из них исчезает или готово исчезнуть. Плавится как воск. Все народы так кончают. Иногда кровь продолжает жить, находит новый дом — разбавленная, забывшая. А иные становятся прахом, исчезает даже их имя. Навеки. Некому оплакать потерю. Вот так.
— Я последняя из Элана, — сказала она.
Он вонзил руки в песок так глубоко, как только смог. — Я готовлюсь принять… самое удивительное оружие. Они думают, что скрыли его от меня. Им не удалось. Разумеется, оружие следует закалить, и закалить как следует. Они даже думают его убить. Как будто подобное может быть хотя бы отдаленно возможным… — он помедлил, — хотя, если подумать, вполне возможно. Видишь ли, ключ ко всему — резать чисто и посередине. Чистый разрез — вот о чем я грежу.
— Я грежу о… тебе, — сказала она. — Я оседлала Пестрого Коня. Нашла тебя в царствах за пределами… Почему? Ты призвал меня? Кто я тебе? Что ты хочешь?
Он усмехнулся: — Как забавно! Вижу, куда ты клонишь — думаешь, не вижу? Думаешь, я снова ослеп?
— Я скачу…
— Да ладно! Ты чего-то приняла. Вот почему ты здесь, вот почему сюда вообще приходят. Или пляшут, пляшут, пока не упадут, пока душа не вылетит из тела. То, что ты съела, всего лишь облегчает возврат к единому ритму мира — к пульсу вселенной, если угодно. При известной дисциплине ума тебе вообще не понадобятся зелья — что хорошо, ведь шаманы, десятки лет пожирая травы или что там, привыкают к их эффекту. Поедание — всего лишь ритуал, позволение свершиться. — Он вдруг замер. — Пестрый Конь… да, зрительные галлюцинации, пятна, плавающие перед глазами. Бивики зовут их Капелью Ран — думаю, как бы в подобие расплывающихся пятен крови. Как-как-кап… а Фенны….
— Матрона ищет среди нашего рода, — прервала она его. — Старые пути оказались неверными.
— Они всегда такие. Как и новые пути, чаще всего.
— Она отчаялась…
— Отчаяние дает ядовитые советы.
— Неужели тебе нечего мне сказать?
— Тайна — в закалке, — ответил он. — Вот это стоящая вещь. Твое оружие следует хорошенько закалить. Выковать до звона, правильно отпустить, заточить кромки. Палец указывает прямо на них — видишь? — если бы небо было правильное, увидела бы. — Широкое его лицо расколола улыбка, скорее гримаса, чем знак удовлетворения. Ей подумалось, что, несмотря на все его слова, он может быть слепым.