Работа для спецов (Живыми не оставлять)
Шрифт:
Неужели умер? Но слегка пробивающееся дыхание убедило в обратном.
Он был жив, просто находился в забытьи. Да. Видно — пережали. Еще немного, и точно отдаст концы. Феликс принялся освобождать пленника, но прикован он был настолько профессионально, что пришлось звать бородача, который в считанные минуты снял оковы. Тело жертвы мешком повалилось на земляной пол.
Феликс приподнял пленника, усадил, прислонив к стене, попросил бородача принести воды и наконец привел бедолагу в чувство. Тот смотрел на Феликса непонимающим взглядом, видно, мысли еще были далеко, и разговаривать с
Феликс обратился к надзирателю:
— Как его зовут?
— Кошак.
— Я не про погоняло, как его фамилия и имя?
— Фамилия — Кошанский, отсюда и погоняло, зовут то ли Петр, то ли Федор — точно не знаю, у нас больше по кликухам.
— Как он вел себя за все время пребывания здесь?
— Освободи, начальник, в натуре, не могу больше.
— Отвечай!
— А хрен его знает, их же почти сотня, за каждым не усмотришь, вел себя как все, пахал нормально, особо не дергался, хотя и скулил иногда, да они все скулят, когда прижмешь их.
— И часто ты их прижимал?
— По необходимости.
— Короче, беспредельничал. Тебя зачем туда поставили? Порядок соблюдать и обеспечивать работу. А ты? Ты поставил себя выше всех. Почувствовал себя хозяином и вытворял все, что тебе заблагорассудится? Вот и результат. И нападение на Хасана — это и твоих рук дело — ты же, скот, довел этого Кошака до такого безрассудства, а может, ты специально все делал? А что? Сговорился с надзирателями, вместе тщательно подготовили нападение, используя этого недоумка. Удайся твой план, ты мог бы и мятеж поднять, направив толпу на пули? Никакая охрана не выдержала бы такого натиска живой волны. Вот цель и достигнута. Ты свергаешь Хасана, встаешь на его место и правишь. А? Как тебе такой расклад?
Надзиратель моргал глазами, пораженный таким поворотом событий.
— Да вы что, начальник? Мне такое и присниться-то не могло. Я хозяину всем обязан, да я за него и в огонь, и в воду, — он чуть не задохнулся от нахлынувших чувств, а может быть, и от осознания нависшей над его жизнью реальной угрозы.
— Смотрю, у нас опять гости? — раздалось внезапно от стены. Феликс повернулся и подошел к Кошанскому:
— Что, очухался?
— А ты, начальник, особо не радуйся. В чем признался, в том признался, добавить мне нечего, хоть на дыбу определяй. Так что можешь двигать, как пришел, и эту вонючку с собой прихвати, — он кивнул на надзирателя, — слишком уж он дебильный, ваш подсадняк. Ему колоть меня надо, а он в истерике бьется, Хасана все какого-то просит. Осточертел за ночь. Тут самому хоть волком вой, так еще эта ментовская падла все нервы извела.
— Я что-то не пойму тебя, дружок, ты под дурачка закосить решил? Брось это сразу, а то ведь я тебя лечить начну, и тебе это не понравится.
— Ты че, никогда не видел, как косят? Да ты у них никак стажер. В таком случае никакого базара вообще не будет…
Договорить Кошанский не успел — Феликс несильно, но болезненно ткнул его пальцами под ребра.
Надо сказать, Феликс был обескуражен: он ожидал всего — и бессильной ярости, и полного безразличия, и попытки оправдаться, но такого разговора не ожидал никак.
— Знаешь, не нравится мне твое поведение. Давай-ка для начала я поучу тебя хорошим манерам. — Феликс ударил ногой в голову пленника, разбив ему бровь.
Кровь хлынула ручьем. Прикрыв лицо рукой, Кошанский зло бросил:
— Беспредельничаешь, начальник? Тебе что, моей признанки мало? Хоть распни меня — ничего больше не скажу.
Тут голос подал надзиратель:
— Вот так всю ночь и долбит, что замочил какую-то бабу, а мужика не трогал, и кто его грохнул, не знает и знать не хочет. Может, умом тронулся?
— Какая баба, какой мужик? Вы что мне тут оба гоните?
— Вот и я чувствую, пургу гонит, а понять ничего не пойму.
— Умом, говоришь, тронулся?
Ситуация складывалась непонятная.
— Значит, мужика ты не трогал, а бабу завалил? — подыграл Кошанскому Феликс.
— Точно.
— И когда это было?
— Да в протоколе все записано, все чистосердечно — и когда, и как я ее, родимую, и за что — самое главное. Ревность проклятая, не в своем уме был, да и пьяный.
— Ну, а Хасана?
— Какого Хасана?
— Ты представляешь, где находишься?
— Ну знамо где — в СИЗО. Где же мне еще быть?
— Послушай, ублюдок, ты перестанешь, наконец, паясничать, я же тебя калекой на всю жизнь сделаю.
— Да че ты хочешь-то, в натуре, другой признанки, что ли? Другой не будет, бабу свою…
— На хера мне твоя история с бабой, мужиком и всем остальным? — Феликс вышел из себя, но, пытаясь сдерживаться, продолжал: — Ты, Кошанский Федор, Петр или Иван, — мне до лампочки, как тебя на самом деле, — внимательно слушай меня и шевели извилинами. Вчера ты по своей воле или по чьему-то наущению, — Феликс говорил медленно, вкрадчиво, — бросился на своего хозяина — Хасана с трубой, пытаясь его убить? Это ты помнишь, сука?
Кошанский в изумлении смотрел на Феликса:
— Какой Хасан? Какая стройка? Чего вы хотите от меня? Бабу свою я грохнул, за блядство ее. А вы какого-то Хасана на меня вешаете, я этих хасанов и мамедов с армии не встречал, да и свидетель у меня есть — все тот же Колька-сосед — он видел, как моя блядь с тем козлом трахалась, он же мне и сказал об этом. И не тронул я его потому, что, когда я за Катьку взялся, слинял он, а уж кто ему башку в коридоре подрезал, тут я совсем пас: я после нее еще пузырь высосал, ну и все — ушел в отключку. Очухался только у вас в ментовке, где сразу во всем признался и больше ничего на себя не возьму, а если бить будете, то так на суде и заявлю, и адвокату скажу, как на меня чей-то глушняк вешали.
Феликс все понял. Он посмотрел на Кошанского с чувством сожаления и облегчения одновременно.
Довели мужика — сорвался. Допрашивать его дальше никакого смысла не было — Кошанский твердил одно, повторяя глубоко засевший в его памяти наиболее яркий эпизод, в котором он и продолжает жить, а все происходящее с ним сейчас прочно связывается в его больной голове только с тем происшествием и ни с чем более. Это и к лучшему для самого Феликса — он практически освобождается от продолжения допроса. Кошанский же так и погибнет в своей горячке, не испытав, по крайней мере, ужаса мучительного ожидания собственной казни.