Радость моего общества
Шрифт:
Эта слабость скоро прошла. Я напомнил себе, что написал на конкурс забавы ради и вообще затеял это, чтобы продлить свое пребывание в аптеке на несколько Зэнди-минут, хотя, как я догадывался, мои соперники принимали свои усилия всерьез. Я представлял, как они, высунув синие языки, корпят над блокнотами, сжимают ручки, как копья, и надсадно скрипят мозгами. К тому же, морок прогнал Гюнтер Фриск, троекратно хлопнув в ладоши с криком: "Народ, внимание!" Пора, сказал он, начать Шествие Свободы. Он попытался сбить нас в единую когорту, но за нами увязалось столько доцентов с бюрократами, что группа получилась пестроватая. Мы поплелись по бетонной дорожке. Мне нужно было идти медленно, чтобы не удариться в пот, поэтому я хитро начал путь в первых рядах, надеясь, что к концу шествия не слишком отстану. Солнце обрушилось
Вершина холма являла собой нечто кромешное. Оказывается, Колледж Свободы был маленькой деревней, свежей и опрятной — аудитории располагались на тучных лужайках, окруженных чугунными воротцами. Перед каждым из этих бунгало на столбиках из натурального дерева были подвешены доски с каллиграфически выведенными названиями факультетов, и каждая усадебка гнездилась в отдельном квартале, а между пролегали улицы и тротуары. И бордюры. Бордюры, на которые я не рассчитывал. Готовясь к сегодняшнему событию, я ни разу не озаботился проблемой поребрика. Да, изредка попадались выездные дорожки для служебных грузовиков, но они не смотрели друг в друга даже искоса. Хуже того, студенты обоих полов, наряженные в одинаковые блейзеры, выстроились по всей длине тротуаров, чтобы чествовать нас, и мой ужас обрел зрителей. Наше воинство набирало пары и не стало бы перестраиваться в угоду моим необъяснимым прихотям. Дорожка вливалась в тротуар, и я увидел, что столкновение с бордюром неминуемо.
Я лелеял несбыточные надежды. А вдруг, думал я, и остальные конкурсанты не в состоянии переступить бордюр. Но я понимал, что шансы найти еще кого-то, чей невроз упарился бы до страха перед поребриком, ничтожны. А вдруг мои причуды перешибет чья-то еще большая экстравагантность? Вдруг окажется, что Дэнни Пепелоу склонен запрыгивать в мусорные бачки и лаять? Может, Сью Дауд не способна прожить и часа, не напялив себе на голову фольгу от попкорна? Но спасение не снизошло. И бордюр надвигался. Я мог повернуть назад. Я не обязан держать речь во Дворце Свободы, сказал я себе. Я могу остановиться, съежиться, обливаясь вонючим потом, заныть и запричитать: "Нет, я не могу через это переступить". Или просто дать задний ход, и все будут наблюдать мое землистое лицо и "лунную походку". Принять эти трусливые решения мешала другая мощная сила — страх перед публичным унижением. Студенты начали жидко аплодировать, вероятно, потому что их подучили. Страх перед поребриком и страх перед конфузом схлестнулись, и мои конечности похолодели. Руки затряслись в ознобе. Я почувствовал, как теряю равновесие, и расставил ноги пошире, чтобы не шататься. Глубоко задышал, чтобы успокоиться, но вместо того у меня стало опасно зашкаливать пульс. Если бы я позволил своему телу делать всё, что ему заблагорассудится, оно бы упало на колени и уткнулось головой в землю, простерев руки в сторону тротуара. Я, однако, продолжал свой марш, подгоняемый инерцией и чуть тлеющим воспоминанием о том, как недавно преодолел поребрик и не умер.
Мои ноги сделались как наковальни и, казалось, не я подхожу к бордюру, а бордюр подъезжает ко мне. Мой страх воплощал несовершенство человеческой конструкции. Такова печальная истина творения — чего-то не хватает в нашей системе, имеются в психике незаизолированные концы. Мои страхи — не что иное, как темные секреты эволюции. С ними не разобрались вовремя, и я вынужден возводить причудливые храмы, чтобы их разместить.
По мере приближения к поребрику мой аллюр замедлялся. Большинство моих спутников обогнали меня и, довольные и беспечные, уже достигли середины улицы. Даже Брайен, который поначалу приотстал, теперь со мной поравнялся, и к бордюру мы подходили нога в ногу, отмахивая руками в такт, как метрономы. Брайен уже собирался ступить с бордюра, когда я скользнул указательным пальцем ему в рукав пиджака и захватил его большим. Цепляясь за Брайена, я цеплялся за жизнь. Не думаю, чтобы он заметил мою миниатюрную струбцину у себя за манжетой. Занося ногу над мостовой, я вновь воспринимал Брайена как вожака — тот его прыжок через поребрик несколько недель назад раскрепостил меня, мотор его мужского начала каким-то образом раскочегарил мой. Нога моя коснулась мостовой — я словно нырнул в леденящую воду. Звуки студенческих аплодисментов удалялись по мере погружения, а мои пальцы тайком сжимали спасительную нить.
Когда появился следующий бордюр, я вынырнул на поверхность и ступил на тротуар. Приглушенные звуки стали четче и яснее. К этому времени Брайен заметил подергивание рукава и обернулся ко мне. Давление у меня взлетело, в моих глазах налились красные жилки, и он увидел, как они расширяются от страха. Но Брайен, похоже, считал нормальным, что я ради безопасности ухватился за него. А я чувствовал себя в безопасности, несмотря на то что площадь контакта равнялась отпечатку пальца.
Бордюров было четыре, и четыре шага вниз четырежды притапливали меня как салемскую ведьму. Я погружался в адское пламя и возносился к небесам глотнуть воздуха. Моими гонителями были теппертоновские пироги, а избавителями — большой и указательный пальцы, стиснувшие квадратный дюйм шерсти. И когда наконец я увидел в нескольких ярдах перед собой Дворец Свободы, в его названии прозвучал двойной смысл. Пульс мой упал до приемлемого, язык отлип от нёба. Но, боже мой, как я взмок. Я постарался идти так, чтобы мое тело не касалось одежды, попытался отцентровать ноги в штанинах, чтобы кожа не осквернила потом брюки. Руки я держал колесом, чтобы проветрились и просохли подмышки. Я ощущал, что загривок мой увлажнился и кудрявится.
Наконец мы оказались за сценой в комнате с кондиционером. Холодок был под стать температуре моего собственного тела, упавшей ниже нуля, и от испарения пота меня начало поколачивать. Нервозность моя нарастала, и я опасался, что, если кто-нибудь меня напугает, я взовьюсь со свистом в воздух, как "уйди-уйди".
Скоро нас отвели в кулисы, где мы ждали, пока нас вызовут на сцену. Через толстый занавес было слышно, что нас представляют, но слова раскатывались эхом и были почти неразличимы. Поблизости крутилось несколько студентов, и я подслушал, как один их них прошептал:
— А этого садовника как с работы отпустили? — И он со смешком кивнул в сторону Кевина Чена.
Нам сообщили, что мы будем выступать в порядке "от худших к лучшим", что было тут же исправлено на "по возрастанию баллов". Это означало, что я — последний в очереди. Помреж отогнул занавес и, вращая локтем, как пропеллером, погнал нас на сцену. Мы вышли почти одновременно, и я осознал, что впервые после Санта-Моники Брайена нет рядом. Я обернулся — помреж рукой загораживал ему выход из кулис.
На сцене мы четверо уселись на раскладные стулья, и декан колледжа представил нас одного за другим. Не думаю, чтобы кто-нибудь из нас разобрал хоть одно слово. Мы сидели за колонками и слышали только звон реверберации. Однако время от времени он простирал руку в сторону кого-то из нас, и мы по одному вставали и получали горячие аплодисменты. Интересно, откуда в этих аплодисментах горячность. Наверняка, не из зрительных сердец — зал понятия не имел, кто мы и в чем преуспели. Я рассудил, что восторги насаждались искусственно, как дисциплина в исправительных школах.
Первой говорила Сью Дауд, и хотя я не понял ни слова, всё-таки прослезился. По какой-то причине меня завораживали движения ее тела и жесты. Знаки препинания в предложениях она подчеркивала взмахами кулака и плавными мановениями ладони. Ее яйцевидное тело колыхалось при каждой фразе, как галеон на море, и заключила она свою речь, смиренно опустив голову. Перед овациями возникла заминка — то ли аудитория была настолько тронута, что не могла прийти в себя, то ли не сообразила, что речь окончена.
Следующим, и неимоверно скучным, был Дэнни Пепелоу. Думая о том, сколько усилий он приложил, чтобы красиво одеться, я дивился: кто же надоумил Дэнни Пепелоу, что клетчатая байковая рубаха, джинсы и кожаная куртка — то, что надо. Из его сочинения я сумел уловить несколько слов, ибо говорил он так медленно, что звуковые волны не успели интерферировать. Непонятно, с какой стати он набрал больше баллов, чем Сью Дауд. Та хоть жестикулировала, Дэнни же стоял как истукан. Голос у него был настолько монотонный, что, когда на несколько секунд "завелся" микрофон, писк послужил украшением его речи. Он уселся, сорвав вполовину меньше аплодисментов, но улыбался так, словно говорил не хуже Линкольна в Геттисберге.