Радости Рая
Шрифт:
– Я чувствовал, что мои солдаты и военачальники оказались во власти тех же дум, что захватили меня по прошествии почти двадцати тысяч километров времени – складывая путь туда и обратно, – и то, что остановило меня в преддверии Средней Азии, куда проникал я по пути в Индию, смогло заразить и все мое войско. Там, глядя на дымящиеся развалины захваченных крепостей, я впервые подумал о том, что чем более великим завоевателем я становился, тем яснее обозначилось мое подлинное царство. Чем больше я покорял стран и народов, устрашая их машинной силою македонских фаланг, тем меньше становились мои истинные владения. И наконец я увидел то, о чем впоследствии рассуждал Лев Толстой – много ли земли нужно человеку? Я увидел подлинную свою империю – это была продолговатая яма, выкопанная в сухой македонской земле.
Но ни с одним из своих сподвижников я не посмел говорить об этом, Лев Толстой предполагался в далеком будущем, он был прозорливцем, как и я, а мы, прозорливцы, знаем друг друга от начала времен и до конца, – и только
– Видишь ли, Александр, – молвил конь Буцефал, – ты на этом свете родился царем, а я родился диким фракийским конем, и мы с тобой встретились. Все считали, что ты меня укротил, приручил и объездил, но мы-то с тобой знали, что дело обстояло как раз наоборот. Только нам с тобой было известно, как я научил тебя не бояться меня, как мне пришлось упорно добиваться того, чтобы ты не шарахался в сторону от моего зычного визга, стал подпускать меня к себе и, наконец, решился усесться на меня верхом. Из нас двоих я первым угадал, что мы были созданы друг для друга, и я поклялся тебе, что останусь с тобой до самого твоего конца. И в искренности моих слов тебе не пришлось усомниться ни разу, Александр.
Вот и высказался я тогда, стоя недалеко от костра Александра, твоего тезки. Вместе с тобою проводив взглядом летучую эфемерную южноамериканскую ламу, я прямо в глаза тебе так и брякнул сущую правду, которую никто из твоих учителей, аристотелей и птолемеев, не посмел перед тобой изложить. А сущая правда заключалась в том, что в тебе, почему-то именно в тебе, Александр, сошлось мировое общечеловеческое фуфло – на весь путь существования человечества – о том, что небольшое двуногое животное «человек», одна штука человеческого существования, может быть Великим. Кроме тебя, было немало других человеков, которых вы называли Великими: Карл Великий, Петр Великий, Екатерина Великая, Фридрих Великий, Иван Великий, Тюльпан Великий, Хрюкан Великий, Уркан Великий, Засран Великий, Мандавона Великая – и т. д. Но вот что я сказал тебе у того анталийского костра, тезки твоего, помнишь? Я сказал тебе: полно горевать из-за того, что великая империя, которую ты завоевал, пройдя от Пангеи до Индии и далее к северу на самый край Ойкумены, к Памирским хребтам, в конце концов оказалась размером два на один квадратный метр и просуществовала почти столько же времени, сколько ушло на полет светлокудрявого дыма Элеския (он же пушистая лама Лилиана) – дыма от сухих акациевых дров, потрескивавших в пламени костра Александра, до голубого неглубокого поднебесья, где Элеский таинственным образом таял в воздухе, исчезал в безвестности. Да и ты сам, прекрасный человеческий тезка костра, – ну какой же ты великий, дружочек мой, если я таскал тебя на своей спине, словно пушинку, и мог перешибить тебя, как соплю, одною только левой задней ногою? Но исполать тебе, детинушка царская, слава и хвала тебе, Александр, Искандер Македонский, только за одно то, что ты все это понял сам и решил бросить свою испуганную собственным ничтожеством, разбухшую от грабежей армию – оставить и всю дальнейшую загаженную цивилизациями человеческую историю, сойти с этой засранной дороги, усесться на мою широкую дружескую спину и, проскочив сквозь дыру в картоне Леонардо да Винчи, с названием «Битва при Иссе», умчаться вслед за светлокудрым Элескием в голубое поднебесье да затеряться там навсегда, бесконечно, бесследно, беспамятно, беспечно, бессловесно, бездыханно.
Ни к чему оказались нам ни Индия, ни Сирия, ни Египет, ни Гавгамелы, ни битва при Иссе, ни победа при Гранике, – весь этот чудовищный путь по костям, проделать который в обратном векторе оказалось возможным всего за шесть секунд.
Ненужным оказалось все это, ибо мы, пущенные, как стрелы в белый свет, – ты из развратных покоев царского дворца, я с палевых фракийских холмов, – посланы были в жизнь лишь для того, чтобы познать райские радости, о которых пел сладкий хор женских голосов за горизонтом, не приближаясь ни на один километрочас, как бы мы ни рвались к этому сладкоголосому горизонту.
О чем это говорило, чему это учило, на что намекало, – чего наобещал тебе твой учитель Аристотель, пестуя тебя и вполголоса что-то наговаривая в твое юное ушко во время длительных уроков-прогулок наедине по Мезийской роще? Наверное, он обманывал тебя, как сумел обмануть человечество – на всю протяженность одной цивилизации. И вот она подошла к своему краю и свалилась туда 11 сентября – перестала существовать в Аристотелевом измерении, в котором пробыла, словно в кафкианском сновидении, около 2400 лет.
Нет, Александр, нет: если бы ты все время шел в одном и том же направлении, скажем, строго навстречу солнцу, то все равно не вышел бы на край Ойкумены и не водрузил там имперского знамени. И это не потому, что ты по пути разуверился в том, что нашептывал тебе в ушко Аристотель. Нет. Для изобличения Аристотелевой логики человечеству понадобилось пройти больше двух тысяч километров-лет пути, а ты с воинством своим проделал какую-то одну тысячную долю этого, и поэтому не могло иметь место сомнение в том, что если все прибавляли и прибавляли, то становилось все больше и больше. Сомнения появились в другом, и с ними мы с тобою вдвоем ушли навсегда от твоих подданных
Глава 6
Все это было придумано Кем-то, поэтому всего этого не существовало. Шли какие-то миллионы километров времени, а по нему топали гигантские динозавры. Но никакое время не шло, динозавров не топало; а если находили в земле их черепа и скелеты, то по одной только причине. Их страстно желали найти какие-то ученые-чудаки, и скелеты динозаврские находились; фантомы находили кости драконов и с торжеством представляли их фантомам. И никогда не взвивался беленький голубоватый дымок Элеский над костром Александром и не превращался на лету в пуховую ламу Лилиану, удалявшуюся по воздуху к южным плоскогорьям Аргентины. А жаль.
Итак, мировая история обратилась в ту сторону, где обязательно надо стареть, болеть и умирать. А я на своем верном Буцефале отправился в обратную сторону.
В одной из битв, кажется, при Иссе, когда враги разрушили монолит моей фаланги тем, что напали сразу с двух боковых сторон и одновременно с фронта, и всадники персов ворвались меж шеренгами фалангистов, и все перемешалось – точно в таком же беспорядке рассыпанного навала спичек, что из огромной, словно муравьиная матка, большой коробки, по имени Балабан, которую моя мама купила для семейного пользования. Длиннейшие фаланговые копья – Расемеи – были вздыблены наконечниками к небу, вздрагивали в воздухе, раскачивались из стороны в сторону, с грохотом стукались друг о друга, – и сквозь ходуном ходившие засеки из этих фаланговых копий прорывались всадники врага, в кожаных штанах, в кожаных панцирях с нашитыми медными бляшками, и бешено размахивали кривыми мечами.
Моя мама считала, что употребление спичек при разжигании печи было намного экономнее, если брать их из огромного коробка Балабана, который смотрелся рядом с обычным коробком, Балабанчиком, настоящим великаном. Мама испытывала к гиганту Балабану явную симпатию – что суть слабости лучшей половины человечества по поводу мужчин крупномасштабных, богатеньких, с туго набитым кошельком, в котором не счесть аккуратно сложенных в пачку крупных ассигнаций, – и вдруг однажды, пораженный внезапной догадкой, что между мною и Александром Македонским ничего, ну ничегошеньки не было, не лежало, не стояло, не кукарекало, я, желая достать Балабана с припечка, неловко двинул рукою и свалил полуоткрытый большой коробок на пол. И вдруг увидел, как ранее ровно и стройно уложенные – фаланга к фаланге – аккуратненькие, послушные, цивилизованные спичинки вдруг и вмиг преобразились в ощетинившихся безумцев, потерявших всякое самообладание и готовых стоять насмерть – только каждый за самого себя. Когда персидские всадники врубились внутрь рядов фаланги и смешали их, и мои воины, привычные к железной дисциплине строя, вдруг потеряли этот строй, – они выхватили короткие мечи и стали размахивать ими над головами, пытаясь отра-зить сверкающие, как молнии, удары вражеских сабель. О, это уже были не солдаты, это был хаотический образ наваленных, перепутанных, беспомощных спичек из перевернутого гигантского коробка по имени Балабан. И тогда я издал свой командирский императорский рык. Ему учил меня многие годы мой военный учитель Птолемей. Этот крик был страшен. Ничто живое на земле не могло кричать так страшно. И на самом деле – крик леденил кровь.
– Сомкнуть шеренги! Расемеи взять на плечи! Расемеями зажать вражеских коней! Всадников рубить одновременно слева и справа! – была дана команда, а сам я на Буцефале ворвался меж шестой и седьмой шеренгами и стал мечом рассекать попадавших под руку персов – со всеми их кожаными штанами и сверкающими панцирями. Я находился в состоянии боевого грэга, по имени Илья, в котором мог мечом с одного удара перерубить лошадь. Мои воины знали об этом, поэтому Расемеи передо мной и Буцефалом взмывали наконечником вверх, словно торопливые шлагбаумы, пропуская меня, и я пролетел весь коридор меж шестой и седьмой шеренгами без задержки, если не считать того момента, когда Буцефал запутался ногами в кишках вражеского воина, которого я не перерубил чисто на две части, а лишь развалил надвое – и Буцефал чуть было не грянулся оземь. Мой боевой грэг по имени Илья был на этот раз толстым, черным, как торнадо, он пронесся по всему полю сражения, кружась и падая то в одну сторону, то в другую, – и, глядя на него, мои солдаты проникались уверенным чувством победы. Грэг Илья уберег меня от ранений и на сей раз – да, это, наверное, было при Иссе, я тогда и шлема не надевал, и мою кудрявую голову, высоко поднятую на юной шее, в экстазе грэга, издали примечали и мои львы-фалангисты, и чешуйчато-блещущие витязи вражеского войска.