Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды
Шрифт:
Если уж мы заговорили о русских поэтах, хочется вспомнить об Анне Андреевне Ахматовой, которая стала учить английский уже в зрелые годы, чтобы читать в подлиннике Шекспира и Байрона. Но и Джон Китс тоже сделался для нее близким поэтом — таким нужным и желанным, что она не расставалась с его томиком даже в эвакуации. Это отражено в дневнике Валентина Берестова (тогда еще подростка), который часто виделся с Ахматовой в Ташкенте. Она говорила, что в поэзии давно не было такого звука: в каждой строке голос как будто взлетает! Она читала вслух «Оду к Соловью» и сравнивала ее с пением знаменитой в то время певицы Халимы, которую называли «узбекским соловьем». Действительно, мелодия стиха у Китса такая певучая, а разгон стиха такой длинный, что, кажется, мы чувствуем, как поэт набирает воздух в паузах, слышим его прерывающийся
И кстати, не этот ли взлетающий в каждой строке голос, не китсовское ли певческое начало более всего очаровало Ахматову в молодом Бродском? Позволило — так рано — предсказать ему великое будущее?
Письма к Фанни, которые Китс писал с 1 июля 1819 года до своего отплытия в Италию в сентябре 1820 года (где он вскоре умер) — запечатлели трагическую канву событий этого года: всепоглощающую любовь, надежды, страхи, тоску и отчаяние. Они так раскалены, что могут обжечь руки. Когда в 1884 году эти письма были выставлены на аукцион, Оскар Уайльд написал негодующий сонет.
Вот письма, что писал Эндимион, — Слова любви и нежные упреки; Взволнованные, выцветшие строки, Глумясь, распродает аукцион. Кристалл живого сердца раздроблен Для торга без малейшей подоплеки. Стук молотка, холодный и жестокий, Звучит над ним, как погребальный звон. Увы! не так ли было и вначале: Придя средь ночи в фарисейский град, Хитон делили несколько солдат, Дрались и жребий яростно метали, Не зная ни Того, Кто был распят, Ни чуда Божья, ни Его печали.Китс заранее содрогался, предчувствуя нечто в этом роде. В июне 1820 года он писал Фанни о ложных друзьях, которые стараются выведать его тайну: «Предметом досужих сплетен я не буду. Господи, какой позор, что нашу любовь разглядывают, как в микроскоп!»
В сентябре 1820 года по настоянию врачей Китс едет в Италию — вместе со своим другом художником Джоном Северном. Слишком поздно. Болезнь, которую в то время совершенно не умели лечить, не дала отсрочки. Страдания последних недель усугублены разлукой с Фанни и сознанием невыполненного поэтического предназначения. На его могиле в Риме — эпитафия, которую он сам для себя сочинил: «Здесь лежит тот, чье имя было
Есть в Риме знаменитая площадь Пьяцца ди Спанья. Ее главная достопримечательность — живописная, в двенадцать пролетов, лестница, ведущая наверх, к церкви Тринита-деи-Монти. Здесь всегда много молодежи — смеются, едят мороженое, знакомятся. По странному совпадению дом, в котором умирал Джон Китс (и в котором сейчас его музей), стоит на самом углу этой площади.
Окна его комнаты выходили прямо на знаменитую лестницу. Хотя вряд ли он даже открывал эти окна: в те времена врачи полагали, что порыв свежего воздуха может оказаться роковым для больного чахоткой. Но и просто глядя через стекло на высокую лестницу, обтекающую с двух сторон мраморную балюстраду, не вспоминал ли он лестницу из своей поэмы «Падение Гипериона», по которой поэт восходят к алтарю бессмертия?
Там, на вершине лестницы, у алтаря его встречает богиня памяти Мнемозина в образе жрицы, закутанной в покрывало, которая почему-то называет себя Монетой. Почему? Вообще-то, Монета — прозвище римской богини Юноны и означает «Предупреждающая»: по преданию, ее священные гуси спасли Рим своим бдительным кряканьем. На месте разрушенного храма Юноны Монеты позднее устроили чеканку денег, и отсюда произошло позднелатинское и современное значение слова «монета». Почему Китс выбрал такое имя для Мнемозины — с одной стороны, необычное, а с другой — вызывающе современное?
Прежде всего, стоит увидеть то место на Капитолийском холме, где стоял храм Монеты. Теперь там церковь Санта Мария д’Аракели, построенная в VII веке. Две крутых лестницы, расходясь от подножья холма, ведут вверх: одна — к Сенаторскому дворцу, другая (я пытался сосчитать ее ступени, но сбился) к церкви Аракели. Трудно отделаться от мысли, что Китс, работая над своей поэмой, представлял себе именно эту лестницу к одному из древнейших алтарей Рима. И разве храм, сделавшийся монетным двором, не мог привлечь его внимания как символ? Ведь смысл истории, которую рассказывает Китс в «Гиперионе», в том, что древний род богов-титанов погиб; и горькая ирония (особенно внятная в наши дни!) чудится мне в двусмысленном имени жрицы храма:
…я — Монета, Последняя богиня этих мест, Где ныне лишь печаль и запустенье.Впрочем, есть еще одна головокружительная гипотеза. Не потому ли Мнемозина так назвала себя, что каждое воспоминание — новая монетка, которая, приятно звякнув, проваливается в брюхо нашего Поросенка?
Ракушка шестнадцатая. Алтарь ветров
(Альфред Теннисон)
На полдороге между Лондоном и Чичестером лежит точка еще одного моего литературного паломничества, на этот раз к прославленному поэту викторианской эпохи Альфреду Теннисону. После Китса к Теннисону — не слишком ли крутой вираж? Казалось бы, что общего у погибшего в юности гения, безденежного и бездомного, осмеянного критикой, — с прославленным поэтом-лауреатом, награжденным за свои стихи титулами баронета и лорда?
На первый взгляд, ничего; но лишь на первый взгляд. И судьба Теннисона не так безоблачна, как может показаться; просто ее драма скрыта от посторонних глаз. И вовсе не случайно, что художники-прерафаэлиты, писавшие картины на сюжеты поэзии Китса, одновременно иллюстрировали и стихи Теннисона, находя в них ту же глубокую печаль, то же стремление к идеальной, далекой Красоте.
Загадочная английская душа! Как уживаются в ней самая глубокая меланхолия с самым безудержным абсурдом и эксцентрикой? Не странно ли, что и Льюис Кэрролл и Эдвард Лир — два великих мастера английского нонсенса — так почитали Альфреда Теннисона? Кэрролл приезжал с целым возом фотографических приспособлений, чтобы сделать снимок поэта, почитал за счастье, если удостаивался его беседы. Лир не только исполнил сотни иллюстраций к стихам Теннисона, но и писал романсы и песни на его стихи, с большим чувством исполняя их в компании. Было издан даже сборник этих песен, и сам Теннисон говорил, что это лучшие — и даже единственные удавшиеся музыкальные переложения его стихов.