Рапорт из Штутгофа
Шрифт:
— Я покажу тебе, грязная свинья!
Огромный кулак Мясника вонзился Мортену в живот — и бедняга без сознания рухнул на мокрый пол. Он лежал совершенно неподвижно, скелет, обтянутый кожей и покрытый нарывами, сочащимися гноем и кровью. Мясник ногой подтолкнул Мортена под душ и открыл кран с горячей водой. Несчастный с воплем вскочил на ноги: он был весь ошпарен кипятком.
— Я научу тебя опрятности, грязная свинья, — сказал Мясник, когда Мортен наконец пришёл в себя.
После бани многим больным стало совсем плохо. Они дрожали от холода в своих коротких грязных рубашках, которые едва доходили до пояса. Но здесь не знали, что такое жалость. Шагом марш! И по длинному холодному коридору, стены которого были покрыты инеем, мы отправились в «амбулаторию». В
Мы стояли в «амбулатории». На нарах лежал больной, и врач готовился разрезать ему ногу от ступни до самого бедра. Его нога, распухшая и совершенно бесформенная, была вся поражена флегмоной. Больной, русский по национальности, был крепко привязан к нарам, а голову и руки ему держали два санитара. Врач сделал Т-образный разрез от ступни до колена, после чего санитары изо всех сил стали выдавливать из раны гной. Больной всё время был в полном сознании; лишь изредка он стонал, но не кричал.
Наконец, врач посмотрел на меня. На моём талончике было написано 39,9°. Я пробормотал, что у меня болит горло.
Он заглянул мне в горло и изрёк:
— Ангина, четвёртая палата. Марш!
Я вошёл в четвёртую палату, палату для младших «проминентов»; здесь же иногда развлекались «проминенты», которые хотели немного отдохнуть. Однако «проминенты» — немцы лежали в особом отделении.
Мне отвели койку в третьем ярусе. Матрац был ещё тёплый после моего предшественника. И матрац и одеяло были перепачканы кровью и экскрементами. Но я сразу же лёг и впал в забытьё. Очнувшись, я почувствовал, что кто-то трясёт меня за плечо. У меня кружилась голова, и я ничего не видел. Один глаз полностью заплыл, а другим я не мог смотреть из-за опухоли и судорог.
Сосед-художник сварил мне на плите «хлебную похлёбку» — мне надо было что-нибудь поесть. Он лежал в этой палате уже несколько дней и был в хороших отношениях с капо.
Но есть я не мог. Я желал лишь одного: покоя. Температура продолжала подниматься, и когда я пытался нащупать край койки, мои руки хватали только воздух. Я знал, что меня перебросили на другую верхнюю койку, а художник несколько раз пытался заставить меня поесть. Горло у меня почти совсем закрылось. Вечером следующего дня меня посмотрел врач, нашёл воспаление носоглотки и инфекционную рожу лица. Он дал мне несколько таблеток и сказал, что утром меня переведут в инфекционное отделение.
20. ИНФЕКЦИОННОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
В то время инфекционное отделение носило название «станция 6». Я не помню, как попал туда. Не помню, какой мне был оказан приём. Я лежал па ужасно грязной нижней койке под изорванным в клочья одеялом. Невыносимо хотелось пить. У меня был страшный жар, горло распухло, глаза ничего не видели, лицо перекосила судорога.
Меня разбудил капо, чех по национальности; он велел мне подняться и идти к профессору. Я уже знал о нём кое-что: это был литовский профессор, принадлежавший к антирусским кругам; тем не менее он попал в Штутгоф. Он и его молодой коллега, американец литовского происхождения, выгодно отличались от остального врачебного персонала, который обслуживал Штутгоф. Это были хорошие специалисты, и они не поддались той разлагающей деморализации, которая превратила остальных лагерных врачей в настоящих садистов.
Босой, в короткой рубашке, я заковылял по длинному, насквозь промёрзшему коридору в профессорский кабинет. Профессор в это время осматривал глаз другого заключённого и жестом велел мне подождать. Я едва держался на ногах. Рядом сидел польский мальчик в чистой полосатой одежде, какую в Штутгофе носили санитары. Ему было лет тринадцать-четырнадцать. Он выхватил у меня мою больничную карту и, когда профессор отворачивался, старался острым углом карты ткнуть меня и живот. При этом с его губ не сходила садистская улыбка. Таких мальчиков можно было встретить во всех отделениях
Профессор наполнил шприц какой-то ярко-красной жидкостью и сделал мне укол в ягодицу. Кроме того, он дал мне несколько красных таблеток и велел принимать по две через каждые три часа. Моча у меня стала красная, но профессор сказал, что таблетки помогут, и они действительно помогли.
Дня через два воспаление в горле стало проходить, а на лице началось сильное шелушение. Опухоль на лице уменьшилась, зато воспалились все слизистые оболочки: закрылся слёзный канал, в носу всё распухло и горело… Выписавшись из ревира, я ещё долго мучился со своими слизистыми оболочками. В результате я почти полностью потерял обоняние. В Штутгофе, правда, можно было свободно обойтись и без обоняния, но теперь это сопряжено с целым рядом неудобств.
Хотя с горлом у меня стало лучше, температура по-прежнему была высокая; ко всему ещё появились сильные боли в груди и под левой ключицей,
Я неоднократно указывал профессору и капо на этот немаловажный для меня симптом. И каждый раз они отвечали, что это пройдёт. Но это не проходило, хотя я снова обрёл известную ясность мысли и даже начал понемногу есть. Как раз в это время из Дании от Красного Креста я неожиданно получил две посылки. Теперь я был богатым человеком, которому следовало уделять внимание. Я сразу заметил, как резко изменилось отношение ко мне со стороны больничного персонала. Получив от меня пару сигарет, капо немедленно приказал другому заключённому убирать по утрам мою койку.
«Станция 6» была инфекционным отделением. Здесь многие лежали с рожей, которая нередко косила заключённых, как чума. Наверное, на «станции 6» были представлены все заразные болезни, какие только существуют на земле. Но больше всего здесь было туберкулёзников: почти на каждой койке лежало по два высохших живых трупа.
Однажды, после того как я запихнул в себя немного больничной еды и задремал, меня вдруг разбудил помощник капо. Он стоял рядом и ругал меня последними словами. Наконец я сообразил, что он до крайности возмущён моим поведением. Оказывается, я не вылизал как следует ржавую железную ложку, которую отдал ему после обеда вместе с миской. Он потребовал, чтобы я немедленно поправил свою ошибку. И успокоился лишь после того, как я облизал эту проклятую ложку. Тогда я решил проследить, что же происходит с нашими грязными ложками. Убедившись в том, что они чисто вылизаны, помощник капо бросил их в пустую миску, и там они оставались до следующей трапезы. Их даже не ополаскивали холодной водой.
Для инфекционного отделения это был один из способов «легального» убийства. Другой способ был обусловлен требованиями здешней «гигиены». У нашего капо была настоящая мания чистоты. Сам он брился и помадил волосы несколько раз в день и почти всё свободное время смотрелся в зеркало. Его одежда всегда отличалась безукоризненным покроем, а складка па брюках была острая, как лезвие ножа.
Однако он заботился не только о своей, но и о нашей чистоте. В январе и феврале, когда я лежал на «станции 6», морозы доходили до 20 градусов, бушевали метели, и в нашем длинном коридоре каждое утро высились огромные сугробы снега, который набивался сквозь широкие щели в стенах и полуоткрытые двери. Но как бы ни было холодно, два раза в неделю помощники капо открывали настежь все окна и двери, переворачивали матрацы, очищали койки от опилок и стружек, а потом подметали и мыли полы. Как правило, мытьё продолжалось около двух часов, и всё это время мы стояли в одних коротких рубашках, дрожа от холода. Исключения не делалось никому: ни больным с высокой температурой, ни умирающим.