Рапорт из Штутгофа
Шрифт:
— Русские, русские, русские, русские…
Потом она вбежала в сарай и начала кружиться по полу, застеленному соломой. Она плакала и смеялась и всё время напевала:
Русские… Русские…
Смеясь и плача, она перецеловала нас всех, а потом чьи-то заботливые руки помогли ей подняться на сеновал. Она споткнулась, упала и воскликнула по-немецки:
— Ach, mein Gott! [37]
Потом она вскочила на балку и встала во весь рост, стройная и светлая, как свеча. Она взглянула на нас и выпрямилась ещё больше, словно хотела стряхнуть
37
Ах, боже мой! (нем.)
— Мой бог… мой бог… Нет, у меня нет бога… нет бога!..
Она помолчала немного, а слёзы бежали по её исхудалым, грязным щекам. Потом она добавила медленно и серьёзно:
— Да, товарищи… Мой бог пришёл сегодня!
Она спрыгнула на пол. Я поцеловал её в мокрую щеку, и она выбежала на улицу, всё ещё напевая:
— Русские… русские…
Мы не могли больше сидеть в сарае и выбежали во двор. Поляки уже рыскали по всему хутору в поисках еды. Мы вышли на дорогу и быстро добрались до шоссе, ведущего на Нейштадт и Гдыню.
Здесь непрерывным потоком, со скоростью 20–30 километров в час двигались русские бронетанковые части.
Мимо проносились танки, миномёты, катюши, походные радиостанции, пушки, грузовики с моторизованной пехотой. По шоссе прошло не менее трёхсот-четырёхсот боевых машин, которые во все стороны разбрызгивали грязь и мокрый мартовский снег.
Мы размахивали руками и вопили, как сумасшедшие, а русские солдаты махали нам в ответ.
Один мой польский друг из оружейной команды схватил меня за руку и закричал:
— Мартин, смотри, это же поляки!
Он обнимал и целовал меня, плача и смеясь, и всё время повторял:
— Мартин, это же поляки, это же поляки!..
Да, это были поляки. По шоссе двигался танковый полк Польской Народной армии; на головном танке развевался польский флаг, а на четырёхугольных конфедератках и в петлицах сверкал польский орёл.
На минуту шоссе очистилось от машин, и мы рискнули перебежать на другую сторону. Здесь, возле пивной, стояло несколько советских танков и быстроходных амфибий, в которых сидели русские офицеры. Мы заговорили о ними, объяснили, кто мы такие, и спросили, что нам делать.
Назад, как можно скорее назад, — сказали они. — Подальше от передовой! Обратитесь в первую попавшуюся комендатуру, и там вам всё объяснят. Кстати, сколько километров до Гдыни?
— Что-нибудь около пятидесяти, — ответили мы.
— Значит, мы попадём туда ещё до вечера, — сказал самый молодой из них и дал газ.
Возвращаясь обратно на хутор, мы неожиданно повстречали какую-то странную процессию. Впереди шёл русский офицер с пистолетом в руке, за ним несколько солдат вели пленного немца, а дальше огромной толпой двигались узники Штутгофа.
Пленным оказался Чёрный, самый жестокий из охранников. Когда шествие приблизилось, я вдруг крикнул громко и повелительно:
— M"utze ab!
И Чёрный мгновенно выполнил мою команду, как выполняли её мы в Штутгофе. Его фуражка, с которой уже давно были спороты череп и скрещённые кости, щёлкнула козырьком о колено.
Русский офицер внимательно посмотрел
Они отвели Чёрного в сад возле пивной, русские солдаты стали у входа. Через несколько минут раздался выстрел. А потом заключённые до самого вечера приходили сюда посмотреть на труп.
Мы вернулись обратно в сарай. Почти все поляки уже исчезли. В деревне они достали продовольствие, лошадей и подводы и отправились в родные места.
Между тем мы чувствовали себя удивительно беспомощными. Мы слишком отвыкли от свободы. Никто не стерёг нас, никто нами не. командовал, никто не заставлял нас работать, никто не бил. Куда нам теперь деваться?
Мы решили, что пока останемся на хуторе, а утром что-нибудь придумаем. Несколько раз мы выходили на шоссе и смотрели на продвижение русских войск. Нам рассказали, что три танковые группировки прорвались одновременно к Данцигу и Гдыне. Нас освободила северная группировка. Если бы мы успели пройти ещё несколько километров к северу, эсэсовцы загнали бы нас на полуостров Хель. Но, вероятнее всего, мы погибли бы по дороге.
— Интересно, куда девался фельдфебель? — спросил я вечером датчан, которые первыми вышли на дорогу.
— Неизвестно. Мы видели, как он снял пояс, бросил в сад кобуру, сорвал эсэсовские нашивки и спокойно пошёл по дороге. Больше мы его не видели.
Из школы, в которой мы хотели обосноваться на ночь, вернулся Фюглен и сказал, что её уже заняла русская комендатура. Фюглен был вне себя от возмущения.
— Нет, это просто безобразие, просто безобразие! — повторил он несколько раз.
— Где безобразие? — заинтересовался я; если Фюглен возмущался, значит, для этого действительно были веские причины.
— Нет, — повторил он, — это просто возмутительно! Я только что осмотрел личную библиотеку учителя и сельскую библиотеку, которая тоже находится в школе. И представь себе, там нет ни одной настоящей книги: одна лишь грязная нацистская стряпня. Ни одного немецкого писателя: ни Гёте, ни Шиллера. Только проклятая нацистская писанина.
Фюглен был просто взбешён.
— А что ты принёс оттуда? — спросил я, показывая на книгу, которую он держал в руке.
— Это единственная книга, которая заслуживает внимания.
Мы взглянули на переплёт. Это была «История кашубов», история маленького мужественного народа, который нацистам так и не удалось поставить на колени. Если бы не кашубы, мы все передохли бы с голоду в Навице.
Нам ещё немало пришлось постранствовать, но Фюглен уже не выпускал этой книги из рук. Вместе с ним она побывала в Москве, а теперь стоит в его библиотеке в Ольборге как единственная память о третьем рейхе.
Мне в этом отношении не повезло. Мы с Фюгленом осматривали потом все библиотеки, которые попадались нам на пути. Фюглен оказался прав. Эти библиотеки были тщательно очищены от всего, что можно назвать настоящей литературой. Мне удалось найти одни английский детективный роман, который я читал во время отдыха на обочинах дорог и в лесах. Когда я его прочитал, он пошёл по рукам. К сожалению, один из наших товарищей где-то забыл его, и у меня не осталось никакой памяти о моём пребывании в гитлеровском рейхе.