Расхождение
Шрифт:
…пока однажды утром я не очнулась в больнице. От голода и истощения (деньги у меня кончились), от боли, а может быть, от всего вместе я потеряла сознание на какой-то улице между университетом и Народным собранием. В моем пальтишке нашли справку от нашего околийского комитета с просьбой оказать мне медицинскую помощь, решили, что я очень важная птица, и через несколько дней, приведя меня в относительно приличное состояние, мой лечащий доктор безоговорочно изрек приговор — немедленно в санаторий!.. А меня, надо сказать, это слово всегда приводило в ужас, мне казалось, что санаторий — место, куда отправляют безнадежно больных и откуда они уже больше не возвращаются. Однако вопреки моему отчаянному сопротивлению настал день, когда меня насильно впихнули
Написала кучу писем в наш городок всем друзьям, просила извинить меня за то, что вопреки желанию законопатили меня сюда, и много-много раз повторила во всех письмах, что, ежели будут разыскивать меня «родственники», особенно один, чтобы сообщили ему, где я, и еще — пусть кто-нибудь из комитета снимет с дверей кибитки записку (там я писала, что я в Софии) и прикрепит новую, с теперешним адресом. Я бы, честное слово, удрала из этого проклятого санатория, если бы не охрана, и, кроме того, они спрятали мою одежку. Сначала я все никак не могла понять, зачем такая строгая охрана, потом поняла — половина «запертых» здесь во все глаза глядят, как бы удрать домой от докторов, хотя они добрые и внимательные.
Диагноз мне поставили безжалостный — прогрессирующий костный туберкулез, а это значит — пенсия по болезни. Не знаю, как чувствует себя человек, уходящий на пенсию в шестьдесят или даже в пятьдесят, но что творится в душе, когда тебе девятнадцать, — об этом лучше не говорить.
Через три месяца я вышла из санатория — как лошадка, которая сбросила оглобли (потом не всегда бывало так). Обычно, когда человек покидает больницу, ему кажется, что он совсем здоров и все зло осталось там, в этой мрачной бастилии. У меня было иначе — в кармане лежала справка с диагнозом и запрещением выполнять какую бы то ни было физическую работу. Там же лежали документы для перехода на пенсию… Здоровому человеку трудно понять, что значит чувствовать себя неполноценным, получеловеком. Если бы не надежда на встречу с Георгием, особенно если бы я знала наперед, какая это будет встреча, я бы тогда же пустила себе пулю в лоб. Не могу себе простить, что не сделала этого. Но — ничего, никогда не поздно…
О смерти Марии я узнал прежде Георгия. Мимо проезжал грузовик с добровольцами, едущими на фронт, меня оттуда окликнул соученик, с которым мы вместе исчезли из нашего городка по приказу комитета, но с тех пор мы с ним не виделись.
— Что нового в наших краях? — Я бежал рядом с грузовиком, который пробирался сквозь толпу.
— Да так, ничего особенного! А что тебя интересует?
— Ты знаешь что-нибудь про Марию?
— Какую Марию?
— Нашу Марию!
— А-а, из тира, что ли?
— Да, да! — закричал я сквозь уличный шум.
— Самоубийством кончила! Позавчера! Она в общем очень помогала нашим, может, не сама, а кто-то ее и…
Гремучий грузовик скрылся, парень только успел махнуть мне рукой, а я… я чуть не грохнулся прямо в грязь. Ах, будь оно все проклято! Пока мы с Георгием гонялись за сбежавшими в лес полицаями в Северной Болгарии, их дружки убили нашу Марию, маленькую нашу, нежную, красивую Марию… Самоубийство? Да это же чушь, абсолютная глупость, у нее не было никаких причин для самоубийства, ее, вне всякого сомнения, застрелили во время одной из акций, или это сделал какой-нибудь ночной «храбрец», потому что так было безопасней.
Много позже я понял, как произошла эта ошибка. Для меня «наша» означало именно нашу Марию, а парень понял меня совсем иначе. Одно время не только мы втроем, но и все ребята из нелегального комитета потянулись в тир старшей Марии учиться стрелять и в шутку стали называть ее точно так же «наша Мария». Но кто бы тогда смог все это свести воедино и сообразить, о чем, вернее, о ком идет речь?
Георгий воспринял эту весть, оказавшуюся отчасти ложной, гораздо более сдержанно, нежели я предполагал, он только время от времени цедил сквозь зубы: «Будь они прокляты» — и молчал больше обычного.
Мы тут же попросили, чтобы нас отправили домой, — впрочем, с такой просьбой мы обращались с первых же дней после 9-го, но и тогда, и теперь нам отвечали, что мы нужнее в других местах. На этот раз «другое место» был фронт. Через два дня нас одели в военное и отправили добивать немцев. Сначала мы служили в одной части, но в Венгрии Георгий был ранен и остался в госпитале, а я продолжал путь на запад. Мы потеряли друг друга надолго. После войны меня послали учиться в Москву, а он, как я узнал позже, проводил коллективизацию в Северной Болгарии, в тех же местах, где мы преследовали полицаев. Работа у него была тяжелая и неблагодарная, потому что на этот раз он вел борьбу не с врагами, а со своими. Похоже, что именно тогда душа у него огрубела, затупилась, Бог его знает, может, если бы я был на его месте, со мною было бы то же самое. Теперь легче всего обвинить таких, как Георгий, во всех грехах и ошибках той поры.
Встретились мы с ним через шесть лет — в пятьдесят первом. Я тогда уже вернулся в Болгарию, начал работать, и мне нетрудно было найти его. А до этого, за шесть лет моего отсутствия, я никому не писал писем — некому было писать. Правда, из Москвы я сделал несколько попыток узнать, где находится мой друг, но ни на один запрос не получил ответа.
Итак, прошло шесть лет, и мы наконец встретились. Георгий изменился и даже постарел больше, чем я, — если о человеке двадцати пяти лет можно сказать, что он «постарел». Я с удивлением смотрю на нынешних двадцатипятилетних недорослей и вспоминаю, что мы в свои двадцать пять были уже вполне зрелыми мужчинами. Мы обнялись с Георгием, я даже не удержался и пустил слезу, а он, Георгий то есть, поглядел на меня как-то пристально и странно, и мне показалось, что какая-то часть его существа вычеркнула меня из глубин памяти и любви и вписала куда-то, в какой-то другой список, где я почувствовал себя очень неловко и неуютно.
Потом, наблюдая за ним, я понял, что этим новым для меня взглядом он смотрит почти на всех вокруг, и немного успокоился. Я понял и то, что у него, к сожалению, сильно сдали нервы. Мы выжили и получили свободу, но за это каждый должен платить.
Впрочем, вступая на путь борьбы, мы не думали только о собственном счастье. Мы были скромны в своих желаниях, и я мог бы с полным правом сказать о себе — да, я счастлив. Думаю, то же самое мог бы сказать и Георгий. Но это до вести о смерти нашей Марии. Ее нет с нами, и это единственное, что омрачало мою жизнь. К тому же я нещадно корил себя за то, что до сих пор не смог вырваться из круга своих дел (в буквальном и переносном смысле, я же следователь, да еще по особо важным делам) и съездить в наш городок, чтобы положить на могилу Марии ее любимые гвоздики.
После бурного потока вопросов — где он сейчас, кем работает, есть ли семья, как так получилось, что мы потеряли друг друга из виду, я сказал именно ту фразу, которую много раз произносил про себя, — я был бы совсем счастлив, если бы наша Мария была с нами, но ее уже нет среди живых.
— Поедем в наш город, положим цветы на ее могилу, а потом я наконец займусь этим самоубийством, не верю я, что она сама могла это сделать, и если кто-то…
— Мария жива, — сухо заметил Георгий.
Мне в грудь будто ударило крупнокалиберным зарядом. Горло в момент пересохло, голова пошла кругом, я едва устоял на ногах.