Расхождение
Шрифт:
— Ну… например, пожарника. Или совершила бы путешествие на Северный полюс. Или…
— Или стала бы министром!
Мария резко махнула рукой.
— Я говорю тебе о мужских профессиях.
— А разве политика — это не…
— Политика — это проститучье дело! — отрезала она. — Сегодня вертишь задницей в одну сторону, завтра — в другую. А народ голодает.
— В новой жизни не будет этого, — попыталась я объяснить ей. — Политика будет служить народу, и не будет ни голода, ни жажды, и вообще не будет несчастных!
— Посмотрим, посмотрим… — она с сомнением покачала головой. — Голода и жажды, может, и не будет, хотя кто знает… А вот как вы справитесь с несчастьем? Тут мало одних добрых намерений.
— А мы будем бороться!
— Ну что ж, боритесь, — в ее голосе вдруг послышались усталость и тоска. Потом она, видимо, вспомнила о чем-то и тихо
Тут я осмелела — впервые за все время:
— Скажи мне, Мария, почему ты помогаешь нам? Ведь ты не разделяешь наших взглядов?
— Потому что я ненавижу фашистов.
— За что?
— За то, что они захватили Бельгию и, может быть, убили или сожгли в камере моего человека. По-моему, он был еврей…
— Только за это?
— Тебе кажется, этого мало?
— Ну, нет, но…
— Тогда прибавь еще: не знаю, какими будете вы, но они — скоты. Грязные псы с ненасытной утробой. А я, может, и родилась в богатом доме, но я пролетарий и я — за народ!
— Ты — мелкая буржуазия, — повторила я слова Георгия, которые он так давно произнес. Чтобы Мария не обижалась, я смягчила их улыбкой. Но остановиться уже не могла: — У тебя есть маленькое дельце, ради которого ты готова три раза на дню продавать душу…
— Кому, например? — полюбопытствовала с иронией Мария, видимо очарованная моей блестящей характеристикой ее классовой принадлежности.
— Например, полиции…
— Полиции я в данный момент продаю только свою задницу, чтобы сохранить и себя, и тебя, — я уже объясняла тебе все это однажды, да и ты сама, думаю, не слепая, видишь, наверно, кто ко мне наведывается время от времени. И чтобы ты знала, голубка, полиция еще не доросла до моей души и никогда не дорастет до нее. В данный момент она, то есть полиция, остается пониже моего поясочка. Твоя сестра Мария не продаст свою душу и достоинство за дворец твоей госпожи Робевой, не продаст она их и за какой-то паршивый тир… Ваша теория ко мне не относится!
— Ну, к тебе, может, и не относится, но к другим…
— А что другие, что другие? — вдруг рассердилась Мария. — Моим тиром, моей душой и моей задницей владею я одна, и отвечаю за них тоже одна я! А другие — пусть каждый отвечает за себя!
Так же бесславно заканчивалась любая моя попытка образовать Марию политически, она упорно придерживалась своего принципа — «каждый сам себе голова». Но вместе с тем никогда не мешала мне делать свое «дело». На следующий вечер после исчезновения Георгия пришли с обыском в подвал бай Дончо — хорошо, что мы успели все оттуда вынести. Спрашивали про Георгия и Свилена, бай Дончо и его жена говорили о них только самое хорошее — никогда, дескать, не замечали за ними ничего сомнительного, больше того — иногда вечерами мальчики пели немецкие песни. Тут они явно пересолили, потому что полицаи хорошо знали, чьи дети Георгий и Свилен, и агент ехидно спросил Дончовицу, не спутала ли она немецкие песни с русскими. Дончовица испугалась и стала даже напевать те песни, которые пели ее «благонадежные» квартиранты. Как бы там ни было, бай Дончо подписал бумагу с обязательством сообщить полиции, если парни заявятся к нему. Спрашивали и про девчонку, которая часто появлялась у них, но на это Дончовица решительно ответила, что никакие девчонки порога ее дома не переступали. На этом, к счастью, дело и кончилось. Обо всем об этом Мария узнала от околийского начальника, которого она сумела убедить в том, что мы с ней родня и, если она заметит в моей голове какую-нибудь политическую муть, она выжжет оттуда ее каленым железом… Благодаря Марии и моим обязанностям в тире мы составили список полицейских осведомителей — предполагаемых и тех, кто наверняка работал на них. Зимой наши ребята обезвредили трех самых опасных стукачей…
Хуже всего было то, что я не получала никаких известий о Георгии. Да и Свилен не сообщал о себе ничего, может, он и бывал в городе, но разве кто-нибудь мог сказать мне об этом? Я постоянно надоедала человеку, с которым теперь была связана, расспрашивала его, но и он ничего не знал о Георгии — или просто не имел права говорить об этом. Однажды мне стало так невмоготу, что я решила занять у Марии денег и отправиться в Софию — может быть, там я где-нибудь встречу его, — но комитет не разрешил отлучаться из города, и мне ничего другого не оставалось, как ждать.
Мария ждала бельгийца, а я — Георгия. Помимо всего прочего, нас с ней объединяло и это — страх за наших любимых. Мария возвращала ленту своих воспоминаний на двадцать лет назад и находила все новые и новые доказательства того, что ее бельгиец был наверняка еврей и, значит, Гитлер готовится убить его или уже убил. Я все старалась успокоить ее и доказывала, что Гитлер не может убить всех евреев даже в самой Германии, не говоря уже о других странах, что миллионеры — это такие люди, которые могут найти выход из любого положения, я даже выдумала, что есть-де какой-то международный закон, согласно которому миллионеры не подлежат уничтожению, даже если они военнопленные или политические противники. Но Мария сказала, что Гитлер — это явление особое, вне всяких законов и закономерностей, и от него всего можно ожидать. Кончился этот разговор тем, что мы разревелись обе — Мария плакала о бельгийце и о Георгии, я — о Георгии и о бельгийце. Но тут мы вспомнили, что обе были против рева и нам, обеим Мариям, негоже быть смешными, даже в собственных глазах, и вот мы выпили по рюмке домашней вишневой настойки, взбодрились, воинственно настроились и стали петь во весь голос «Тих белый Дунай», героически размахивать сжатыми кулаками и «маршировать», сидя на полу в тесной кибитке. Если бы кто-то со стороны увидел нас и услышал, наверняка подумал бы, что мы сошли с ума, а мы просто готовы были взять штурмом «Радецкого» [6] .
6
Герой национально-освободительной борьбы Христо Ботев и двести его соратников захватили в апреле 1876 года австрийский пароход «Радецкий» и двинулись против османов-завоевателей.
— Вперед, ребята! Вперед, бесстрашные львы мои! — кричала что есть мочи Мария, пытаясь скрыть от меня слезы. — Смерть тирану! Эх, зачем я не мужчина!.. Головы сечь буду, кровь лить душманскую! [7] — Мария вдруг заговорила на их родном битолском диалекте, как некогда ее сестра, — до сих пор я от нее не слышала ничего подобного, может быть, в нее внезапно вселился дух какого-нибудь ее предка — храброго повстанца или разбойника, положившего начало богатству их огромного рода… Тут мы забыли всякую предосторожность и спели знаменитое ботевское «Тот, кто падет в бою за свободу, тот не умрет», да при этом с таким волнением, будто мы стоим под дулами фашистских винтовок.
7
Душманин — разбойник.
— Слушай, Мария! Почему ты не включишься в активную борьбу? Ты же самая мужественная и смелая из всех смелых!
— Ваша борьба не для Марии… — мрачно ответила она, энтузиазм ее мгновенно угас, она всегда в таких случаях впадала в меланхолию. — Вы иногда бываете глупыми, многого не понимаете, но вы чистые душой и делами. Ну, а со временем и поумнеете. А твоя сестра Мария — полицейская подстилка. Глаз и ухо околийского — это он так думает, но душу свою человеческую я не погубила, клянусь памятью матери, отца и Богородицей. Только вот выдала я вам тех троих, но это не люди — собаки они, а собаке собачья смерть… Если бы вы не опередили их, знаешь, сколько бы они душ ваших положили. А околийскому я всегда говорила то, что он и без меня хорошо знал. Например, спрашивает он однажды: «Этот ходит к тебе стрелять?» — видно, уже донесли ему. «Ходит», — отвечаю. «Часто?» — «Как другие, так и он». — «Тебе он не кажется ненадежным?» — «Кажется». — «В каком смысле?» — настораживается гадина. «А в таком, что, если я швырну его в кибитку и сдеру с него штаны, ничего он не сможет со мной сделать!» — «Ах ты, хитрая бестия! — тут он этак блаженно запыхтел и немедленно взвалил свои жиры на меня. — Значит, с коммуняками не будешь… Они только умеют горло, горло драть!»
И пока он все повторял — «горло, горло, горло», — его мужественность стала, вижу, подниматься, а я едва удерживалась, чтобы не вцепиться в его собственное горло и не сбросить его к черту прочь вместе с его хилой морщинистой мужественностью.
«Служим царю и отечеству, сколько есть силы!» — это я так кричала, чтобы не вытошнило, а он пыхтел и причмокивал сверху: «Для царя и отечества ты тряпка, об которую истинные служители вытирают ноги. Царю и отечеству служу я, а ты служишь мне, а если не будешь служить, я заткну тебя в собачью задницу… Тут власть я, а перед властью каждый виновен! А если не виновен, я, я сделаю его таким и вытрясу из него душу! Вы все в моих руках! И будете целовать мои подметки, иначе…»