Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Никон нынче в лазоревой ряске из камки, на плечах свитка из брусничного сукна с начесом, на голове байбарековая скуфья, в руке двурогий посох костяной греческого дела с прорезными яблоками. Клеплют завистники: де, украл из казны... Да нет, был тот посох не из домовой, а личной казны старца, подарок Иерусалимского патриарха; и когда Никона отлучили от стола, батожок путевой и архирейская темно-лиловая мантия с алыми скрижалями остались при нем.
У Святых ворот кипит работа; прямо днями растут стены каменной Никоновой полатки, плотники нарубают стропила, строгают полы, и переводы, и подволоки, скоблят теслом осиновые лемеха на крышу, пазят оконные колоды, сбивают в шип оконницы. В зиму, глядишь, и новоселье справим, лениво думает старец.
В
... Ой изморно, ой дремно; ино комарика занесет воздушная струйка с озера, прогундосит тварюшка над волосатым ухом назойливую песнь, выискивая в седатой бороде прорешку, попробует прободить хоботком обвислую черепашью кожу на руке, да и, напрасно промучившись, полетит искать более сытной кровушки. Никон обвалился в креслице, протянув ноги в мягких сафьяновых ичигах; ино замозжат голени и коленки, заголит старец ноги, задрав ряску повыше, чтобы обдуло легким ветерком, и с любопытством уставится на измозглые, в седатом волосье, и шишках, и синих проточинах кривые ходули свои. А после снова примется вроде бы посапывать по-старчески, с оханьем, и всхлипами, и с громким оханьем, но глаза-то под жесткой куделей недремны, ой-ой зорки и схватчивы. Подойдет кто из братии к сени, да поклонясь и увидев, что спит батько, на пальцах отступит прочь, чтобы не потревожить. Да Никон-то все слы-ши-ит...
Конечно, коли дремно и полежать тянет, то не майся, сердешный, привались на коник, что возле входа, покрытый плоским туфаком из козлиной шерсти, да и опочни, пока строители после дневной трапезы уйдут в короткий скитский сон. Да истовому хозяину до лежки ли? Когда в Кожеозерском-то игумном был, сам по три часа спал, да и другим лениться не давал. Северная летняя ночь светла, быстротечна, тут сам Господь не велит бока пролеживать.
Да и то, христовенькие, коли за правду молвить, в старости-то каждый прожитый день на святой земле Богородицы – за великое счастье станет; под детское почмокивание бархатной волны, ластящейся к бережине, под хлопанье кургузого леща, вдруг вскинувшегося в ближних кувшинцах, под трубный мык коровьего стада, спасающегося от слепней в озере, под смех трудников и ладный перебор топоров у Святых ворот до сна ли?
Никон выпал из дремы, скосил глаза. Под слободой монастырские рыбари завели невод и сейчас, подгуживая охальной припевкой, тянут из глубины тяжелую снасть, как бурлаки в бечеве, аж жилы на шее вспухли, и старшой атаманец суетится на берегу, покрикивает, чтобы не спали мужики у перебора, не задирали над водою сетное полотно; под конец почти побежали ловцы, хрипя, выдернули из воды кут, грузно набитый рыбою, вылили в траву сверкающее на солнце влажное живейное серебро – и закипели в трепещущей груде и язи, и щуки, и лини, и карпы, и медяные караси с блюдо, плотвяная и окуневая мелочь.
Рыбеху с палец, вовсе малеханную, сгребали деревянной
Глаза закрой и представишь, как потрошат мастеровые свои пестери и кошули, добывают домашний харчишко, чего баба припасла хозяину, – кулебяки постяные житние с соленым лещом да яйца крутые в холстинке, и если прилучится скоромный день, то и шматок сала с чесночиной и огурцом; и если приказчика близко нет, то самый скорый на ногу мужичонко сбегонет до кружечного двора и на алтын притащит братину горелого вина, чтобы разговеться, ибо уха без хмельного не стоит. Год не пей, два не пей, а под уху выпей... А ладони черствые, пальцы корявые, негнучие, в трещинах, как древесные коренья, ногти толстые и слоистые с черной каймою, и в этой загрубелой пясти расписная деревянная ложка кажется крохотной, ломкой, ненаедной... Сейчас покряхтит старшой, вывалит на плоское блюдо разварную рыбу, присолит крутой солью, мигнет крайчему, а тот подаст ковшичек вина, и так обойдет общая посудинка по кругу из рук в руки, из губ в губы, обдаст жаром тоскующую по ухе голодную брюшину, скрепит стол дружинным чувством заединства...
«Ушка – хлебу побирушка. Даже маленькая рыбка лучше кислых штей. А ну, братцы, на-ва-лись!» – шутейно прикрикнет артельный староста, сдует пылающую пенку с кружевами жира к середке котла и осторожно заведет щербатую ложку поглубже в крупяную щербу, чтобы вывернуть гущины. А сам-то хитрым приметливым глазом зыркает по христовеньким, кто как волочит ложку, боек-нет за едою. Коли человек споро хлебает, аж за ушами пищит, тот и в работе многого стоит; у него к заделью руки зудят, вот и спешит, сердешный, чтобы за дело скорее взяться. А если рот в растяготку, как поветные ворота, и ложку едва тянет, готовый задремать за столом, от того большого прибытка не жди, гони прочь из артели; один сон у такого на уме, а уж коли на лавку ляжет врасхлябку, то после и ушатом холодной воды не отлить.
Кто на работу ленив, тот и в душе не подвинется...
Никон мысленно соединился с артелью родством, так видимо представил себя средь них, что даже крякнул от удовольствия. Словно бы побывал на крестьянской трапезе в родной деревеньке еще в мальцах, прислонясь щекою к отцову надежному плечу. Ишь вот, даже борода отпотела, и вкусная слюнка сбрызнула на губах.
... Так ступай же, старче, к огнищу, примут тебя с радушными объятиями, расступятся у поварни работные и, смущаясь и заискивая перед патриархом, зашевелятся, загомонят, отыскивая ложку побасчее и кус ситного поувесистей, чтобы не дрожал в иноческих руках, подлезая под ложку с ухою.
«... И хочется ушки-то, да лихо идти, – подумал Никон, уже довольный тем нечаянным теплом, что пролилось на сердце. – Пусть, родимые, трапезничают без смущения».
Никон взглянул из беседки, держась за соху, поймал взгляд строителя Ионы, подманил самого близкого старца к себе. Тот подошел, встряхивая курчавой головою, еломка едва держится на волосне, переда сапог, выглядывающие из-под зеленой ряски, рыжие от кирпичной пыли. Поклонился низко, но в карих глазах тлеет огонек дерзости.
Никон остался отчего-то недоволен видом монаха, сразу построжел сердцем, сказал сухо: