Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«Это вы... Какой Христос, какой! Вы уж давно покрыли его латынской скверною, помазались любостайной малаксою, ушли от благодати...»
«И государь не благочестив, не благоверен?»
«Я этого не говорил...»
«Но мы же присланы сюда его повелением, и собор его благословил. Значит, и весь собор православный – еретический, подпал под заразу? Ну?!» – прикрикнул воевода, нащупав слабину. Феоктист поперхнулся, ощутил мышеловку, даже сердце заболело. Он любил государя, как Бога. Монах содрал скуфейку с потной головы, ему стало жарко.
«Денщик, раздуй сковороду. Иль не видишь, гость наш дюже замерз. Сейчас согреем суевера, чтоб не плутал меж государем и сотоною. Сам сблудил
«Я этого не сказывал. Я всегда призывал молиться за государя и за то мучим был и сидел в неволе».
«По глазам вижу, что врешь. Скинывай сапоги... Денщик, пособи вору, да нос отвороти, задохнешься... Черт те что эти монахи жрут, как псы смердящие пахнут».
Денщик, веснушчатый стрелец с рыжим чубом, подкинул мелкого смолья в сковороду, подул; побежал дымок, вспыхнуло пробежистое пламя, и сквозь пепел проглянули однобоко рдяные, как осенняя клюква, уголья.
«Ну и что?.. Чего ждешь-то? Скинывайся, паразит. Иль из-за копейки поганой удавишься, как жидовин?»
«Пугаешь?..» – спросил Феоктист, заглянул воеводе в глаза и устрашился их стылому мраку.
Воевода мог бы и не отвечать.
«Нет, не пугаю», – улыскнулся Мещеринов в усы и потянул манатью с плеч монаха.
«Не бери греха на душу, Иван Алексеевич. Погоди до утра. Что за нетерпеж взял?..»
Утром, отстояв часы в соборной церкви, Феоктист, келарь Левкей, казначей Леонтий устроили совет у постели больного клирошанина Питирима.
... Церква яко сирота обругана плачет и яко вдова обидима стенает. Где заступы ждать? Жадное червие расплодилось на Руси, ползет по пажитям ее, пожирая остатки веры и совести. И до кого достучаться, от кого укрепиться?..
Про царя не вспоминали вслух, но недоумение обращалось в каждом слове к нему. Соборный старец лежал на лавке, отвернувшись к стене, так было ему ловчее, и протяжно стонал, так было легче сносить боль; на шее и спине вспухли язвы, из них сочилась кровца; редкая шерсть на загривке, подпаленная огнем, посеклась и заржавела. Ноги монах выпростал из одеяла, они были толсто обмотаны холстиной и торчали, как куклы.
Взглядывая часто на страждущего, братия решила насильнику уступить, чтобы не чаять себе погибели, но по первому вешнему пути отправить государю слезное челобитье, чтобы охранил от злодея. Старцы еще не знали, что Алексея Михайловича уже нет в живых, а на престол стал его старший сын Федор.
За монахами явился звать денщик. Бедный служивый, он смолоду еще трусил, боялся Бога, не забыл у порога лба окстить, поклониться и подойти к Феоктисту под благословение. Это утешило.
Воевода ждал у казенной полаты, проводил следом в сени, но в саму кладовую зайти не решился. Казначей Леонтий взял из монастырского сундука четыре мешка денег, два достакана серебряных с чернью, братину позолоченную, часы азарьевские боевые да шубу соболью пупчатую под черной обьярью. И передал тот откуп денщику; сколько же было вручено денег в четырех мешках, Мещеринов считать не велел.
Потом еще дважды хаживали соборные старцы в хранилища и передали денег в двух кадницах, да из соборной церкви иконы окладные, из трапезной полотенца, с написанными по обе стороны страстями Господними, из оружейной казны карабины винтовальные, да солистры, да пушчонки малые для обозов, да из книжной палаты десять старинных лечебников и рукописных книг в дорогих покровцах. Да из монашеских осиротелых келий несчетно живота растеклось по ратникам, да многое из того во мзду перепало воеводе и дьяку, и подьячему, и воинским начальникам. А с первой же лодьею, когда привезли на Соловки из Сумского острожка на корм войску хлеба и рыбы, получив
С той лодьею съехал из неволи и государев стремянный Любим Созонтыч Ванюков. Он уже и не чаял видеть свободы, а она вдруг свалилась на голову, как манна небесная. Любим не успел даже расчувствовать ее с радостью. Вез он с собою и тайное челобитье соловецких старцев с просьбою передать посылку в Сумском острожке верному соляному приказчику. Воевода прощаться на берег не вышел, сидел в стану в приказной избе как сыч и пил горькую. Опухший, с окуневыми глазами, он лишь отдал Феоктисту бумагу за своею печатью и сказал, отводя взгляд: «Передай твоему дураку гулящую на три месяца... И пусть катится ко всем чертям подальше с глаз моих и молит Бога за мою доброту. Не я бы, и ты это знаешь, за то раскольничье письмо и за сделку с соловецкими ворами висеть бы ему в Тайном приказе на дыбе. Так и скажи...»
Феоктист понял, что воевода освобождался от непокорного свидетеля. Хорошо, Любим не слышал последних слов Мещеринова.
... Он стоял у правила, обвалившись на канатные поручи. Мужики по команде кормщика, упираясь в каменье, спехивали лодейку в глуби длинными гнучими шестами, побарывали крутую прибойную волну. Сине было вверху, аж слепило до слез от вешних восторженных просторов, и небо походило на растворенную раковину с жемчужиной солнца на бархатной розовой постели. В голомени моря алмазно сверкали на изломе прощальные льды, пронзительно верещали чайки, то вспыхивали над мачтою, то как лоскутья хлопковой бумаги падали на воду; играли белухи, похожие на обавных русальниц; полуночный ветер, самый спутний для плывущего с Соловков к матерой земле, срывал с гребней волн белесое пламя. Остров был принакрыт в голубое и сиреневое платье, но уже березы поопушились, и там-сям на сугреве пробрызнули призрачные зеленя. И только сама крепость, коли смотреть против ярила, была темно-кровавой, как гранитный камень-одинец, чудом проросший из земли в небесную таинственную твердь. Висели над обителью на невидимых нитях хлопьистые невесомые облака, и, проныривая под ними, торжественно и грозно плыли по сияющим иорданям золотые кресты Преображенья...
Любим растерянно перевел взгляд с вышних круч в самый берег и увидал еще не погребенные тела монахов, не унесенные морем; в ожерельях берез меж ветвей просвечивали висящие с зимы тела казненных, уже заветренные, провяленные, расклеванные равнодушной птицею.
«Нет, не моя тут ямка! Наврал Геронтий... Не моя ямка!..»
Любим выхватил у ближнего поморца пехало и с медвежьей силой уперся в податливое ребристое дно, усеянное мелким каменьем, сквозь слюдяную прозрачную пласть воды просвечивали живые косы жирных водорослей, они, как змеи, свивались вокруг шеста и будто не отпускали Любима на волю. И вот суденко пересилило взводень, откинулось в глуби, мужики, перекрестя лбы и поплевав на ладони, уселись за греби, кормщик встал за правило, пока не выставляя паруса. Любим спустился в казенку, лег на лавку.
... Но отчего так тоскливо, пусто и безрадостно в груди, словно сердце вынули и заперли под вечным спудом святой обители.
Накануне Петрова дня прибыли на Соловецкий остров на пересменку воеводе Мещеринову и его стрельцам князь Владимир Волконский с полком, дьяк Алмаз Чистой, для описи монастырской казны, и настоятель монастыря Макарий, чтобы заселить обитель новой братией. Отслужили благодарственную обедню за счастливое прибытие. Но сам вид монастыря вызвал кручину.