Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Из пятисот защитников староверия, что закрылись в городе шесть лет назад, остались четырнадцать чернцов и сидельцев. Еще густой сладковатый запах мертвечины витал над крепостью и на площади; под стенами обители валялись убиенные, меж них бродили чайки, сменившие к весне перезимовавших ворон. Макарий распорядился закопать их без отпевания на маленьком островке Бабьем. Своею рукою сорвал с Феоктиста манатью и панагию, всадил в келью за караулом для розыску монастырской казны.
Князь же Волконский поставил по стенам и в воротах своих людей, стрельцов Мещеринова привел к крестному целованию, зачел государеву грамоту не слушаться ни в чем прежнего воеводы, а идти по домам в гулящую до нового указа. Полк обыскали и у кого нашлось покраденного, отобрали и отнесли в монастырские кладовые. И на лодье Мещеринова сделали опись и всю рухлядь, оружие,
Мещеринов был по осеннему пути доставлен на Москву, заключен в тюрьму, где и отсидел за приставом четыре года.
Оставшихся в живых монахов свезли с острова и сослали по обителям; но никто до назначенного монастыря не доехал, разбрелись по Руси кто куда, с проповедью непослушания антихристовой власти и огненного крещения.
Соловецкие старцы Игнатий, Герман и Иосиф сами сгорели и многие сотни поморцев увлекли за собою в костер.
Часть седьмая
«Здесь бо бысть последняя Русь...»
И неуж последние времена настали?
Приказные шалуют, воеводы балуют, и не где-то там в Сибирях, в земле полуночной на краю света, но даже тут, под Москвою, и ниоткуда нынче нет им угомону; чинят тесноту и налогу большую всяк на свой лад, приметываются к стрельцам и служивым, к старостам и выборным, к торговым и ремественным, и всяким иным посадским людям, ссаживают безвинных в тюрьму за самую-то малость, ради своей бездельной корысти, немилостиво бьют батогами до полусмерти, выколачивают мзду и, окружив себя подговорщиками, и ябедниками, и оружною силою, возомнили себя князьками, жестокой властию ослепив себе наглые глаза. И в Земском приказе, и в Монастырском, и Сибирском приказе, и в Новгородской чети начальные бояре и думские дьяки, скоро позабыв разинский бунт, отметывают прочь, под сукно, многие слезные челобитья, вроде бы не слыша народного вопля, и некому их приструнить и прижучить, ибо при Дворе сумятица и неустрой, там временщики ныне царюют, выбивают из своего почетного места многих посул, богатят свое дворище и домашнюю казну, словно бы Исуса Христа не стало над ними.
И всяк из государевых слуг уставился жадно в сторону Немецкой слободы, будто от кукуев и фрыгов светит истинное солнце, словно бы с той стороны текут молочные реки в кисельных берегах; и обгоняя друг друга, презирая людей природных, русских, устремились за новинами, жадно перенимая чужой строй, подражая обычаям иноземским. И скоро забылось мудрое древнее остережение, что нельзя вдруг вводить иностранный обычай, чины и отличия, почести и звания, перемену в одежде и обуви, в пище и питье и что в совет о государственных делах не следует пущать иноземцев, потому что от скорых перемен бывают большие и страшные смуты. И не оттого не следует принимать иноземцев в думу, что они глупее, но чтобы по коварному совету иноверцев не случилась коренная переделка жизни по обычаям и делам их страны, несогласная с нуждами отечества, и от того проистекают в государстве упадок в делах, протори в казне, убытки в нравах. И многие, обманувшись видимыми чужими прелестями быта и посчитав перемены по чужому образцу за истинно правильные, но зная о них чаще всего понаслышке, легко впадают в зависть, жадность и эпикурейство, презрев вседневный труд и молитву: «Яждь, пей, веселися, по смерти же никакого утешения нет...»
И которые отдаются подобным страстям, забыв об образе Христовом, те вдруг сделались при Дворе в милости и чести; а которые веру православную хранят, домострой ведут неукоснительно, стали отныне косными мужиками-грубиянами; кто посты блюдет, о том говорят – ханжа, кто в молитве с Богом беседует – пустосвят; кто иконам поклоняется – суевер; кто милостыню подает неоскудно – про того говорят, де, не умеет куда имения своего употребить, де, не к рукам досталося; а кто в церкви часто ходит, про того плетут, де, ему пути не будет. А священников, кто встал за истинную церковь, тех мучают, казнят, расстригают, сухим
Образумьтесь, неистовые, взалкавшие плотских страстей, это о вас сказал Христос: «Огнь их не угаснет, и червь их не кончается»... Несчастные, жалконькие, в распутстве износившие в себе горнего человека, оставя путь прямой, бредете вы во стезях погибели.
Молится в Ферапонтово о заблудших великий старец Никон, сокрушается, впериваясь бельмастыми глазами в январскую студливую темь: «Не Богом данную власть взял на ся царь. Наступают времена антихриста...»
Глава первая
Стряпчий Кузьма Лопухин еще был в Ферапонтово, когда вдруг с печальной вестью прискакал его брат Федор: в великих муках на сорок седьмом году жизни скончался государь Алексей Михайлович...
«В великих муках, говоришь? Одним днем прибрал Господь, и ничем пособить не могли сердешному? – беззубо шамкал Никон; он растерялся, от страшной вести будто ошавили старца ослопом по темечку. – Говоришь, гавря из носу и ушей, изо рта хлынула? Сердитовал много последнее время, из пустой корысти много худых дел наворочал, вот Господь и прибрал в свой час... Сначала раздуло, а после лопнуло? Не бес ли вселился в сердешного? Не отравы ли примешали? Вот и закупорило хладные ветры в утробушке, запечатало гнилые соки. Как из жбана пробку вышибло? С вином-то долго ли порошка сыпануть? Окружил себя латынами, да фрягами, да нецыями, а у них свое на уме... Ой, не ста-ло-о Алексеюшки, родимого отца Руси, собинного моего братца. Ой и ли-хо ему но-не-ча-а! – Никон упал на колени в крестовой полате пред стулкой, где была распахнута Бытийная книга, и вдруг заплакал в голос, запричитал, как баба. Братья Лопухины стояли в нерешительности, не зная, как себя повести: самим ли реветь, иль ухаживать за старцем. Келейник Мардарий знаком показал, чтобы молились, не переча. И действительно, всхлипы замерли, Никон, опираясь на батог, с трудом поднялся; Мардарий пособил ему под локоть. И вдруг старец ревниво спросил: – А по мою голову что наказывал-нет? Последнее-то слово каково? Нынче ли мне ехать велено к Москве, иль погодя?»
Федор Лопухин пожал плечами. А что ответить? Патриарх послал лишь прощения просить государю.
Никон сразу понял, что перемен в его судьбе не будет, бросил стенать, промокнул фусточкой напухшие розоватые глаза «Вот как нынче снегом заставило все дороги в Ферапонтово, так и ему, покойничку, не станет скорого пути в Царствие Небесное, раз не получил моего прощения. Ой, горемычный, и долго же тебе страдать, попадая к Престолу. И какой же строгий ответ держать за невинную кровь и напрасные страсти... Стало быть, и мне придется судиться с ним во дни страшного пришествия Господня».
«Чур-чур... Что говоришь, старец? Опомнись!» – испугался государев посланник.
«Не старец я тебе, Федька, а великий патриарх...»
«Никон, не величайся. Патриархом на Руси Иоаким».
«Яким – самозванец и глупый человек, ослам начальник. Я его на стол не благословлял. Не понимает того дурак, что патриарха сам Господь на царствие помазывает. И только смерть может снять с меня этот сан. А я-то живой пока... Молчи, молчи, не встречай поперед батьки, научись слушать, – одернул Никон гостя, видя, что Лопухин пытается возразить. – Я – Отец Руси. Я – пестун и водитель вашего духа, предстатель пред Царем Небесным. А кто не почитает своих родителей, тот не почитает и самого Творца».
«Ну ладно, не тот час, чтобы спорить, кого как величать. Я приехал для того, чтобы ты написал царю прощение...»
«Бог его простит, – не размышляя, дерзко отказал Никон. Знать, об этом давно было все обдумано в долгих ночах. – Может, и простит, ежли грехи не перевесят... А я на письме не учиню прощения Михайловичу. И не уговаривай. Покойничек разве повинился предо мною? За что гноил меня в темничке столько лет, для какой своей бездельной корысти? За то, что я против неправды его встал, когда он вторгся не в свою область беззаконно, стал церковью править, да весь народ русский восхотел уморить, загнав его в бесконечный пост. Сколько зла скопилось в Михайловиче, лихостный был человек, ой знамо мне, драло его лихо на лыка, обдирало как липку до самой болони. Знать, глубоко хворь-то в нем сидела, коли и, помирая, в останний час мне из лютого заточения воли не учинил... Нет-нет, Бог его помилует, да и я стану скорбеть, плакать по заблудшему, но прощения на письме не дам! И не перечьте мне, Федор Алексеевич, не перечь-те!»