Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«Видит Бог, убегу. Меня вязки не держат. У меня и середний брат Минейко экий же был... Я на воле родился, на воле и загнусь где ли».
«Ерестливый ты больно. Все на себя сворачиваешь. – И вдруг понизил голос Вассиан, свел на шепот, будто кто-то подслушивал. – Тебя вкинули, чтобы попугать. Подержат сколько-то, да и, поди, скажут, прочь. Ты верь мне. – И, спохватившись, что сболтнул лишнего, вновь повысил тон. – Слишком горяч, скажу. Много значит переживанье. А ты не переживай давай».
«Жальливый ты. И добрый», – подольстил Любим.
«Ага. Добёр, пока кто на меня не попер. – Заслышал шум в сенях, заорал: – Не возникай, косорылый! На глотку меня не бери...»
Любим улыбнулся, горбатясь, присел к оконцу разглядывать репейные кущи с отцветающими остистыми шишками, похожими на боевой шестопер. Таким шестопером однажды в походе
В стражницкой гундели. По заискивающему голосу тюремщика Любим понял, что явился игумен не к Вассиану за долгом, но к узнику за душою. Он вошел в камору, низко пригнувшись. Был в байбарековом клобуке с воскрыльями, вязаная из овечьей шерсти скуфья тесно обтягивала чело, скрывала лоб по самые брови. Сухостью щек, пыльностью густых развесистых бровей, какой-то тусклой изжитостью полуопущенного взгляда походил Никанор на старого ратника, вернувшегося в домы из последнего в жизни долгого похода. Ему бы сейчас срочно присесть без лишней нуды домашних, и вот он ищет глазами место, где бы скорее кинуть хоть на минуту истомелые кости. Таким, бывалоче, приходил из сокольих изморных ловитв отец Созонт, и тогда они, малая щень, прятались от зверовщика на полати иль в дальний угол печи, чтобы не попасться под горячую, скорую на расправу руку, а мать Улита, уже зная, как угодить хозяину, скорее бросалась на колени, чтобы стянуть с ног бахилы, словно бы сросшиеся с распухшими в дороге мослами. И, знать, в это мгновение, глядя сверху вниз на покорный темно-синий бабий повойник с выбившейся прядкой волос и видя старание, с каким сымаются сапоги, мужик слепливался сердцем, уже привыкал к дому. А после чашки ушного и крюка горелого вина отца и вовсе отпускало, он тогда становился щедрым на гостинцы, текучее слово и корявые мужские ласки. Отец часто снится Любиму, распухший, с чугунно-сизым лицом, измазанным глиной. Приподнявшись из могилки, он стенает: «Сыро мне тута, сынок, да тесно, сердце жмет. Возьми меня отсюдова».
... Ишь вот, сырая могилка привелась тятюшке да ненастный день. Помнится, нахлестало ямку полную воды, и в ту глинистую дижинь под мокротный шелест дождя и опустили батьку до грядущего Воскресения.
– Очухался, богатырь старорусский? – строго спросил Никанор, опираясь о косяк. А дверь не прикрыл, опасался, как бы не заловил его заключеник в мертвые объятия.
– Вам на страх из могилы восстал, воры и каженики...
– Воистину на радость нашу восстал. А ну как грех на душу? Мы уж тебя в помянник записали...
– Хороша ваша шакалья радость, – грубо ответил Любим, отвернулся к оконной решетке и замолчал.
– На гостя лаять – себе могилу рыть. Пригласи-ка сесть, не простого звания человек к тебе пожаловал, но бывший царский духовник... может, и был ты прежде орел, а сейчас кто? да ощипанный мокрый петух, – внезапно загорячился обиженный Никанор.
Молчание узника заедало игумена, и ему вдруг захотелось в чем-то оправдаться пред служивым, по вине Никанора оказавшимся в тенетах. Скажите, а кто нынче не в силках? все уловлены, все мечутся, спутаны по рукам-ногам, ищут душе приюту, а находят лишь сугубое вокруг молчание и смрад всеобщего разлада. И Никанору-то разве сладко? разве на пуховиках почивает он, положенную молитву запивая романеей и ренским? Да нет, отстаивая отцовы заповеди, мечется он по стенам, укрепляя ратников в духе, и уже порохом весь провонял, и человечьей кровью обрызган до пят, а от чашки с постным хлебовом непременно доносит тленом, словно бы прахом сотоварищей и монастырской братии густо усыпано в трапезной. И нынче пушка-галаночка стоит за лучшего друга, а затинная пищаль надежнее креста. Надежнее креста? – испуганно спохватился игумен, поймав себя на хульной мысли. И неуж я так обмирщал и, поведшись с содомитами, сам поверстался с ними; а вкушая в одной трапезной, напитался звериным духом.
Воспаленными глазами Никанор всматривался в камору, где у оконца сутулился таежный хозяин, медведь-шатун. Нет, не веяло с той стороны отзывчивостью, зря терял время Никанор на поморца, отчего-то прильнувши к нему сердцем, как к родному сыну. Но зачем тогда задержался игумен в каземате? аль дожидался проклятия, срама и глума, чтобы после зачеркнуть все смутные надежды о сердечном родстве?..
– Ты брата Феоктиста кажин день в молитве поминай, да не по разу, и сотника Самушку, покойничка, не забудь, не держи на него сердца, – продолжал миролюбиво Никанор. – Он тебя телесным уродом исделал, но заставил вовнутрь себя заглянуть. Чтоб не пыщился ты от дикой силы своей...
Игумен замолчал, дожидаясь отклика, но узник молчал. Уязвленный Никанор вдруг заговорил вспыльчиво, страстно, словно пред государевым судом ответ держал в ожидании неминучей казни; и не боялся ее, и готов был страсти претерпеть по всем немыслимым статьям, но так хотелось повернуть очумленные души на свою сторону, проветрить их от угара и латынского чада.
– Ты сыкун предо мною. Хотя и выслужил деревеньку в пятьдесят душ. Но скоро государь заберет ее под себя... Ты еще под стол бегал, а я уже цареву душу в руках держал, как на тарелочке, и видел, сколь чумна она и злопамятна... А ты уже нижнюю губу ступенькой выпятил, де, презираю вас. А ты убогим-то умишком напрягися и о нас, несчастных, подумай. Пошто мы поднялися? Нам так под топор захотелося? иль жизнь не мила? Нам ли ныне легко? нам ли сладко? нам ли позволили дышать во всю грудь? Исповедай нам, глухим, может, что-то из мира православного дает знать о нашей правде и нашей силе? посадские на Москве кипят, и в той стороне пожар занялся? Тихо кругом, ти-хо... И только сердца наши да небеса хлопочут и не дают склониться пред супостатом. И редко кто из наших единомышленников подаст весть из юзилища, вроде бы и радея о нас и благословляя на страдания, но сами-то о помощи вопят. Де, не отступитеся от истинной веры и тем и нас спасете во веки вечные. И невольно решит шатнувшийся: вот, де, как мы сами себя обузили, отстранили, отсекли от народа, всеми презираемы нынче и гонимы, а наше страстное слово о Боге неотзывчиво, и бескрыло, и бесплотно и, упираясь в ближнюю береговую кручу, осыпается, бесполезное и бессилое, в морскую пучину... А того и хочет супостат, чтобы мы возопили о пощаде, пали на колена, прося милости, покорно повлеклися в общем стаде в объятия сатаны и рогатого слуги его, что ныне сидит на престоле.
... Да ты, милый, прислушайся, как стенает вся русская земля, погрузившаяся в себя, после казни казака-разбойника Рази, ибо противу силы не попрешь. Нет, таких чудес не бывает, чтобы весь народ сразу покрыть новыми пеленами и перекрестить; крест не в уме оседает, а в душе высекается, как в скрыне драгоценной; прираспахни ее – и ты увидишь золотое осьмиконечное древо с распятым сыном Господевым, Царем Славы. Если смутители Божьи в Спасителя верят, так почто иначат его неиссякновенные заповеди, не брезгуя ничем? А коли иначат, то свой у них нынче Бог, коего именуют они: Царь Иудейский. Иудейский царишко за Бога, а может, то сам царь Ирод? Ха-ха...
Как солнце на ночь укладывается в тучу, знаменуя грядущую бучу, так и мы погрузились в леса и скрытни, чтобы с новым днем восстать в полной светозарной силе. Скоро, скоро червие поест вас в могилах, и всякая память иссохнет, яко плесень; а мы же, лампады неугасимые, заселимся во всякое православное сердце, и не загасить их станет сатанину прислужнику и коварнику, какой бы ни прихаживал на русский стол в будущие леты. Но станут помнить нас, кого немилосердно попирали, а вас – проклинать, кто попирал невинных; и царь иудейский Ирод станет вам за отца родимого, и будете вы презираемы, малодушные, скверные изменщики русского устроя...
Множат нынче клеветы в престольной: де, разбойники, и закрылись во Святой обители, и встали противу царя, а не монахи и послушники. Да, мы приветили их, ибо у Господа и самые последние станут первыми, коли покаются; они во сто крат честнее вас; эти содомиты хоть греха своего не скрывают, поклоняясь Иуде, а Никоновы отирки и многие потаковщики царю только приметываются именем Господевым, а втайне кощуны всякие творят, как бывые стригольники, и много таких заселилось при Дворе злоумысленников, что, обливая ушным священное писание, не обогатились от его кладезей, но отравились прельщением ума своего...