Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
«Дух сребролюбия… отжени от мене». Духа сребролюбия боялись пуще смерти. И где ныне та отчаянная просьба к Господу, чтобы отогнал от самой низкой страсти? Выкорчевали вы ее, чтобы ростовщика и менялу напустить на Русскую землю, чтобы он, корчемник и плут, стал нам за господина, из пота и слез наших выжимая себе деньгу. Чтобы и вам самим, вроде бы радея о прибытке епархии, ловчее, без душевных мук считать деньгу и тем счетом услаждаться, яко мамона, забыв ночное правило… Несчастные, вы почто нас в заточения-то рассылаете? Не рассылайте, а лучше предайте смерти скорее, и обличниками вам не будем.
– Бедный Аввакум, несчастный человек. Как глубоко запутался ты. Но ежли ты сам не можешь рассечь сети лукавого,
Митрополит пересек Крестовую и попытался перехватить протопопа за вервицу иль за рукав поддевки, чтобы перенять, утишить назревшую бурю, но Аввакум уже закусил удила, отпрянул к порогу и, как за последнюю надежду, уцепился за дверную скобу.
– А я пуще того от тебя устал!.. И ежли я глубоко заплутал, то и Петр святитель, что в основании нашей церкви, сплутал, и Сергий благодетель, Иона и Алексий, и Гермоген, и Филарет, и мученик Филипп, и невинно убиенные Борис и Глеб, и Феодосии Печерский, и все благоверные князья, и цари наши глубже того заблудились по своей неучености. И во всю пору, все шестьсот лет мы были – как щуки в заводи, не знали, чего глотаем, и жили, как скоты, лишь испражняя из себя все ветхое… И как язык-то у вас повернулся такое сказать?! Мне и рассуждать-то с тобою грешно, хоть и говоришь-то, будто мудрец, да по совету с диаволом. Но помяните, и ты, Иллариоша, пропасть вам заместо собак! Ждет вас Бог на обращение, сластолюбцы, блудодеи, осквернившие ризу крещения, убийцы и пьяницы, непрестанного греха желатели. Горе вам, смеющиеся, яко восплачете и возрыдаете! Дайте только срок, собаки, не уйдете от меня. Надеюсь на Христа, яко будете у меня в руках. Выдавлю из вас сок-от! Ешьте, пейте, веселитесь, разоряйте церковь, делайте из нее костел-от! Пока пришла ваша година и область темна…
– Собака… Кал свиной. Не хочешь тремя персты креститься, так я тебя кулаком опояшу, – не сдержавшись, взревел митрополит и с неожиданной бойкостью, несмотря на тучность свою и одышку, коротко ударил протопопа по носу, пустил юшку и, ухватя за бороду, давай волочить по Крестовой палате. – Я тебя научу сейчас, какая разница в старом и новом крещении. – И костяными четками стал хлестать наотмашь, с оттяжкою, высекая на щеках кровавые дольные рубцы. – Я тебя остригу, проклятый, как барана. Я тебя извергну из церкви. И блины торговать не сгодишься, свинячье ухо!
Аввакум костист, плечист, упруг станом, как черемховый аншпуг, его и трем солдатам не согнуть: кость да жила – гольная сила. Но тут протопопу сладко было поддаться вразумлению, пасть под ненавистные ноги половым вехтем, чтобы всякий вытер об него ноги, и тем показным смирением лишь подтвердить крайнее свое намерение. Долго митрополит волочил сутырщика по Крестовой, охаживал и по вые, и по бокам, куда доставала рука, пока окончательно не притомился. Свалился в креслице, что уступил ему Илларион Рязанский, и договорил, медленно остывая: «И так во всякий день буду бить тебя, врага моего, яко Николай Ария еретика».
Аввакум поднялся с полу, сел на коник и, перебирая кожаные лепестки лествицы, стал нарочито громко выпевать Исусову молитву, блаженно закатывая глаза. Тут свечной огарыш пышкнул, залился воском и загас. И в полумраке Крестовой лишь елейницы под образами притягивали к себе взор. Архиепископ Илларион не сдержался, подал голос извиняюще, ласково:
– Бедный брат мой Аввакум, ну как творить дело Божие без страху? И ты очнись, милый дружок, пойми нас. Для тебя уже и вся соборная церковь не церковь, и таинства не таинства, архиреи не архиреи, вера православная христианская не вера. Братец Аввакум, ну приди же в ум, очнись от наваждения, стряхни путы дьявольские, помилуй сам себя, перестань прекословить архиреям,
Но Аввакум отрешенно замолчал, задрав к подволоке орошенное кровью лицо.
…И уже другим днем умчали лошади протопопа в Пафнутьев монастырь за девяносто верст от Москвы.
Глава шестая
…Шел-то ведь ты, Никон, на рать, призавесив самое сердце двумя панагиями, чтобы образом Заступницы, ликом Госпожи заслониться от еретического ядовитого жала; да и к жестокой казни готов был, обрядив душу святым причастием и соборовавшись маслицем. Но не думал же, сердешный, что в хлев угодишь, в самый-то вертеп, а все твои искренние признания упадут в навоз; свиньи Божьего языка не примают.
Расселось судилище на лавках по обе стены Столовой избы, и ни одного человеческого лица; какие кувшинные рыла, обметанные шерстью, одно краше другого; с одной стороны бояре в шубах да горлатных шапках, чтобы сиянием парчи, и золотного алтабаса и аксамита, и серебряных кружев затмить худородного мужика, возомнившего о себе земным подобием Христа; от них тянет плотной жирной ествою, медом и вотками; с другой стороны, как воронье, расселись черные власти в шелковых рясах, от них притормко пахнет елеем, поститвою, свечами и романеей, и монастырским квасом, и дряхлыми, худо обихоженными мощами, кои уже при жизни обожжены сквернами житья и блудом завистливых мыслей. И хоть бы в одном взгляде блеснуло живым умом, участием, той крохой жалости, кою мы уделяем даже самому несчастному нищеброду, пытаясь хотя бы временно умалиться и стать с ним рядом. Окна завешены плотными суконными запонами, полы устланы ворховыми глубокими кошмами, чтобы утопал всякий звук и вскрик, по стенам возжены медные свешники, а в поставцах, и висячих полицах, и глубоких печурах сияет дворцовая утварь, выставленная для похвальбы и посмотрения…
Царь застыл у креслица, неловко опершись на резную поручь, но так и не решился сесть из гордости и упрямства. С высокого рундука и с приставки, покрытой червчатой попонкой, весь собор виделся внизу как бы распростертый у самых ног. Но счастия царю в том не было. Восемь лет, как ушел Никон, он правил русийской церковью вместо патриарха, ставил архиреев на вотчины, иначил служебники, но само священство так и не прилегло к нему сердцем. Вон они сидят, нахохлившись, иноки и старцы, сложив ладони на рогатых ключках, сронив ветхие бороды к коленям, но из-под клочковатых бровей спосылывают на великого князя зоркий требующий взгляд: де, верни нам, свет-государь, что схитил, затвори на амбарный замок Монастырский приказ, ибо не в твоей власти править нами.
Ты – луна в ночи, сияющая, как алмаз, но ты лишь плотию грешной правишь; а мы – солнце полдневное благословенное, мы владычим над душами. Не отбирай у нас власти, отпущенной Господом, ибо покаран будешь на Страшном суде… Но и боярская лавка задрала бороды, прея в золотых шубах, стоит за чин свой, и род, и прежнюю славу и, всяко вымаливая благ, тайно-то перечит государю, злословит, строит куры и тоже хочет своей заповеданной воли. Велика ли зала, но и та рассечена наполы, и мосты наведенные шатки и ненадежны… Один ведь ты, государь-батюшка, если приглядеться зорче: один ты, как перст; вроде бы во главе собора, а как в лесной пустыньке, отгороженной невидимыми палями, и всякое откровенное чувство с русских просторов на пути к тебе переимывается многой сторожею, и дворцовыми сенями, и верными слугами, не достав твоей груди… Два одиноких человека – Никон и Алексей Михайлович – спосылывали через залу сторожкие и умоляющие взоры, и они скрещивались, как рейтарские клинки, ибо никто не хотел уступить, и в том месте высверкивали голубые сполохи.