Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
В конце марта в седьмом часу дня пришел в боярскую усадьбу Морозовых соловецкий келарь Феоктист. Решил брата повидать. (Таился-то юрод вроде бы в глубоком схороне за высокими стенами, однако вся Москва ведала, что у боярони Морозовой скрылся: но патриаршьи власти медлили, не забирали беглеца; знать, ждали своего часа.)
Иван Глебович с неразлучным карлою только что вернулись из царского похода в Троицкий монастырь, ради субботнего дня намылись в баньке, приняли по чаре романеи и уселись играть в тавлеи. Феодор упрямо торчал за спиной карлы, дышал тому в затылок, суписто дозирал за игроками, презирая мирскую забаву; бояроня не утерпела, спустилась из светлицы, соскучившись по сыну, не сводила с него любовного
Карла легко дурил хозяина, объегоривал всякий раз, умело ставил кулемки и пасти на пути шашек господина, далеко проникал в игру. Но Иван с улыбкою, без обиды и жесточи принимал поражения, не порол горячки, не скидывал на пол шашечницу и не отправлял обидчика на порку в хлевище.
– Нет, не быть мыши лисою, Иван Глебович, как ни пыхти, – травил карла юношу и возводил очи горе, не скрывая насмешек. – Да ты не переживай, стольник. Эка беда. Скоро окольничим станешь, лупить меня будешь батожьем… Не все тебе радость, но и мне крохи. Эх, парень, век бы веселился, кабы горя не знал. Дал Бог ума палату, да не в тую голову…
В год с шутовской свадьбы переменился Захарка, обмужичел: ныне волосы серебристо-седым бобром, глаза черемховой темени вылупились, норовят вылиться из обочий и будто всегда полны печальных слез, тонкие губы в язвительном изломе.
И дернуло же Феодора поддеть Захарку. Не любил он шута и ждал в дом напасти.
– Ты, карла, случаем, не Данилки Жида кровь? Он царя лечит, а от самого за версту смертью пахнет.
– Монах в сс… штанах. Отойди со спины. Сгинь, урод. Не люблю, когда в затылок дышат, – огрызнулся Захарка. Во все дни у карлы с Феодором грызня. – Кабы был его сын, так не здесь и сидел с моим умом, а на твоей шее. Жиды-то не чета вам. Знали, за што Христа продать. Они из г… калачик слепят да вам и скормят. А вы только серки в кусты, уроды.
– Это ты урод! – вскипел Феодор, побелел губами. – А я – юрод Христа ради! Таких лягушек, как ты, святой старец Пафнутий приказывал еще в зыбке придушивать.
– И души… Души, изверг! – Карла вытянул шею, притворно всхлипнул, исподтишка подмигивая барину.
– Ну, будет вам собачиться, – грустно одернул молодой хозяин и закручинился взглядом. – Пошто вас мир-то не берет? Божьи же люди, а разбрелись. Знать, не любите меня.
– Уймись, Захарка. Выдрать бы тебя как Сидорову козу, да жалко. Ребенок ведь. Слушать вас тошно, – строго рассудила Федосья Прокопьевна и поднялась к себе.
Карла же подумал, провожая взглядом вдову: «Прими в постель-то, тамо покажу робенка».
Феодор ворчал, не отступался от карлы, донимал малого:
– Мосол ты собачий. Бога-то позабыл, дак хоть молодого хозяина чти. Кормит ведь, поит. И ты хорош, Иван Глебович, вконец расповадил шута, забыл сказать: кому Россия не мать, тому и Бог не отец.
Одевши мирское платье, вроде бы стал Феодор для юного барича комнатным дядькою заместо прежнего Бажена (Царствие ему Небесное).
– Мне сатана отец! – оскалившись, радостно подхватился карла. – Я многих к нему спровадил в друзьяки. Вот и боярина Семена Лукьяновича Стрешнева схитил от Бога; угодил бедный за чародейство в Ферапонтово в шахмат играть с балдою Никоном. За горло-то, поди, вцепились, не разнять.
– Ты лучше прежнего хозяина Хитрова сошли куда подале, – посоветовал юрод.
– Не… Его нельзя. Богдан у государя великий откуп знает. Иль не слыхали?
– Сюда-то по чью душу заслан, признавайся? – потребовал Феодор.
– За тобою пришел, урод, – вроде бы простодушно ответил карла, но зверино оскалился сахарными зубами. – Топор по тебе давно скучает. Светеныш уж направил…
Болтал Захарка как бы шутейно, но Ивана Глебовича мороз прохватил: понял – не врет шут.
– Грешник ты, великий грешник, – овладев собою, кротко молвил Феодор и бережно погладил карлу по бобрику волос. Захарка упрямо отдернул голову, не принял замирения. Юрод сразу зачужился и продолжил сурово: – Я от смерти не бегаю. Для меня смерть-то за праздник. Гляжу на тебя: парень ты с ухват, а кутак с ратовище. Чего злобишься, бедный ты мой? Весь в кутак изошел, оттого и скалишься, похвалебщик, как дверной кобель. И хочется, да цепь неволит.
– И что ты всех учишь? Может, Омера начитался да Платона, Софокла и Эврипида? Иль притч Соломоновых? Так нет ведь… Темень ты барбарейская, честное слово. Хорошо, ежли одолел басню про лисицу да ворону да сказку про Бову-королевича. С тебя и того довольно. Ты и догмат богословных не читывал. Потому и мелешь, бродяга, что Бога видел. Даже сам Моисей видел лишь со спины. Бог есть тайна для всех…
– Иудеи-то Бога никогда не признают в лицо, хоть и за стол с има сядет трапезовать. Они себя лишь чтят. А нам, русичам, Христос – свой брат. Ты Его приветь, не отворотись, Он тут как тут с подмогой…
…Куда, в какое еще руслице ткнулся бы долгий спор, кто знает, но вдруг челядинник впустил в комнату монаха.
Давно не видал Феодор родимого старшего братца, но сразу признал: был Феоктист смугл, сухопар, и даже дорожная выцветшая манатья не скрывала его стати, монаший фиолетовый бархатный колпак, глубоко насаженный по самые разбежистые брови, будто воинская мисюрка, и темно-карие глаза вперились в народ с безлукавной прямотою, словно бы сам архангел вдруг явился за ответом. Лишь портили обличье клочковатая, сседа, бороденка да острый кадык; монах часто сглатывал, точно в гортани пересохло от жажды, и под кожею будто прыгала притаенная мыша. На груди монаха светился наперсный крест из чистого золота, что выдавало в чернце человека с выслугой. Феодор во все глаза смотрел на старшего братца, испытывая перед ним внезапный трепет. Подумал: такие вот апостолы, верные Христовы воины, кочевали по палестинам, возглашая заповеди и страдая за них. Юрод вдруг представил восточную землю, как библейский благоухающий сад, и затосковал по ней. Он поспешил к феоктисту, и они облобызались по монашьему чину, но с особенным родственным чувством. Они так редко виделись, что вроде бы и потерялись внешне друг для друга, но душою-то всегда были неразлучны. Ведь для Христа непорочные сыновья, совсем не знавшие мирских соблазнов, они были кровнее родных…
– Ты благоухаешь святостью, братец, как крин небесный, – сказал Феодор, сымая с груди Феоктиста невидимый дорожный сор и будто случайно касаясь наперсного креста.
– Это о тебе слава по всей земле… А почто ты в мирском? – удивился Феоктист. – Не боишься? Тело спасешь, а душу загубишь…
Монах через плечо юрода неотрывно смотрел на юного хозяина, сразу возлюбя его. В ковровых комнатных ступнях, в алых шелковых шальварах и червчатой котыге из камки, подпоясанной узорчатым наборным поясом, с призатененными грустью медовыми прозрачными глазами, Иван Глебович вдруг напомнил монаху цвет шипичника, случаем угодивший с приречной бережины в городские хоромы. Юноша поймал пристальный взгляд гостя и смутился, потупил взор, ресницы задрожали.
– О всех печешься, а себя попустил, – продолжал разговор Феоктист, с тревогою отстраняясь от брата. – И не боишься, отче?
– Боюсь… Но мне сказали, жди часа. И я жду. – Юрод отступил в глубь комнаты и вдруг, закрыв лицо руками, всхлипнул, отчаянно рванул за ворот однорядки, на пол посыпались путвицы и крючки. Обнажилась впалая землистая грудь с верижным крестом; цепи обвились по чреслам, как змеи. Юрод закашлялся, прикрыл губы горсткой и, младенчески улыбаясь, раскрыл ладонь; в пригоршни распустился розовый цветок.