Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Не перечитывая, чтобы не смущать дух, Никон скрутил письмо в свиток, перевязал витым шнуром, натаял воску и в последний раз оттиснул перстнем патриаршью печать. Он взял в углу простую клюку и, выйдя из алтаря, направился в южные двери. Но православные заперли церковь и послали с известием к государю Питирима митрополита. Никон загнанно остановился посреди церкви у своего облачального места, опустился на нижнюю ступеньку, как простой паломник, и с тупым безразличием уставился в сторону западного выхода; лица прихожан как бы выплывали из тумана, белые, немые, беззвучно шепчущие что-то, и вновь западали за сизую кисею, кинжально пронизанную утренним распалившимся солнцем. На воле наконец-то разведрило, там запели птицы, и, наверное, как ладно было сейчас брести проселочной дорогой, загребая босыми плюснами жаркую устоявшуюся летнюю пыль. Никон протянул ноги и почувствовал, как устал он, будто старик. Да и то: оттопал по землице полвека, и много ли осталось коротать
Тем временем государь признавался Питириму митрополиту: «Точно сплю с открытыми глазами и все это вижу во сне». Государь отчего-то побледнел, мгновенно вспотев, и судорожно сжал бархатные подлокотники кресла. А Питирим ответил, заговорщицки понизив голос, потупив очи: «Он возомнил себя Христом земным. Он тебя, государь, к поклону ждет...» Но царь промолчал, словно бы уличенный в тайном лукавстве. Не мешкая, он отправил в собор князя Алексея Никитыча Трубецкого. Князь, войдя, попросил благословения у патриарха. Никон, не подымаясь со ступеньки, укрепив клюку меж колен, отказал, не глядя: «Прошло мое благословение. Недостоин я быть в патриархах». – «В чем твое недостоинство и что ты сделал?» – «Если тебе нужно, я стану каяться». – «То не мое дело, не кайся, – смутился князь, но продолжал домогаться ответа: – Для чего ты оставляешь патриаршество, не посоветовавшись с великим государем? От чьего гонения бежишь и кто гонит?» – «Я оставил патриаршество собою. И государева гнева никакого на меня не было. А о том я прежде бил челом великому государю и извещал, что мне больше трех лет на патриаршестве не быть».
Никон подал князю Трубецкому письмо для государя и велел бить челом, чтобы Алексей Михайлович пожаловал ему монашескую келью для житья. Князь ходил недолго, вскоре воротился и вернул письмо. Царь просил не оставлять патриаршества, а келий, передал Трубецкой слова государя, на Дворце много: в которой захочешь, в той и живи. Никон вроде бы случайно взглянул на свиток, увидел, что печать не сбита. Вздохнул. Значит, и не читано? Стоптал царь патриарха под ноги. Забывшись, Никон хлестко пристукнул клюкой о пол и гневно раздул ноздри: «Я слова своего не переменю. Я не желаю возвращения к власти, как пес ко своей блевотине!»
На паперти Никон показался смиренным. Замедлил слегка, зажмурился, – из-под принакрытых век тайком озирая Соборную площадь. Солнце завалилось за тучу, с неба вновь посеял обложной мерклый ситничек. Купола храмов влажно блестели, внизу у паперти лоснился широкий круп унылой лошади, запряженной в широкую телегу с избушкой. На передней грядке сидел конюх-монах, дожидался патриарха. Завидев Никона, он сорвал с головы скуфейку и торопливо пал на колени у колес, прямо в грязь. И огромная толпа, запрудившая площадь, всяких чинов и званий люди, с единым вздохом молча повалилась ниц. Но не успел Никон сесть в телегу, как передние московиты, обжавшие тесно паперть, вскочили, распрягли лошадь и раскатали телегу. Наивные дети, руша телегу, они думали удержать патриарха, полагая, что Никон, видя их безмерную любовь, вернется в разум, устрашится своей неслыханной досель затеи. Ибо как стоять церкви без главы? Мигом осиротеет и запустошится. От почитания всенародного, от уныния, охватившего христовеньких, патриарх не то чтобы наполнился гордынею иль осатанел еще более, но возликовал: само деяние терпко сладило душу. Никон пошел прямо на толпу, и народ невольно расступился, давая дорогу.
Никон хлюпал по лужам, не выбирая сухого места, и сразу промочил ноги: в чеботках зачвакало, взопрели онучки. И от этой решимости патриарху тоже стало сладко и горько-весело. Мигом подогнали из конюшни патриаршью карету, распахнули дверцу, подставили приступку. Никон несговорчиво миновал лакированную карету, изнутри обитую червчатыми прохладными кожами, и отправился пеши прочь из Кремля. Прихожане обогнали Никона, заперли Спасские ворота. Никон сел в одну из печур в стене, непоколебимый, решительный. Стал ждать, когда откроют. Люди теснились возле, напирали друг на друга, каждому хотелось видеть патриарха в эти крайние минуты. Живой образ Христа, которому ежедень молились неустанно, покидал паству, и ей было до ужаса страшно оставаться в миру без Отца. Передние уливались слезами, более смелые, плача, подходили к руке, и Никон всех благословлял, не проранивая ни слова. Он как бы окаменел, лишился языка. Наконец-то явился спосыланный от государя боярин, велел отворить ворота и выпустить патриарха. Никон, прибавив шагу, пересек Красную площадь и Ильинским крестцем в окружении богомольников пошел на Воскресенское подворье. С крыльца он дал благословение ревностному народу и отпустил всех. Вскоре в келью к патриарху вновь прибыл послом князь Алексей Никитыч Трубецкой и передал от государя повеление, чтобы Никон из Москвы не сходил, пока не повидается с царем. Никон обещал ждать, а не дождавшись встречи, через три дня съехал. На Новодевичьем монастыре, чтобы не появляться более в Патриаршьем дворе, он выпросил две плетеные киевские коляски, на одну сел с Иоанном Шушерой, на другую погрузили пожитки. И отправился патриарх в свою вотчину, в Воскресенский монастырь.
Так думая, что навсегда.
Глава седьмая
ИЗ ХРОНОГРАФА: «... Капитан проповедовал раскол более двадцати лет. Ему помогали ревностно: Прохор, Вавила, родом иноземец, лютерския веры, искусный в логике, философии и богословии, Леонид и др. Его последователь поселянин Подрешетников создал неподалеку от Костромы особое раскольническое общество. В Вязниках насаждал раскол священник Симеон. В Муроме при Оке – архимандрит Спасского монастыря Антоний. Во Владимире-Залесском – некто о. Иоанн, бывший наборщиком печатных книг при патриархе Иосифе, и первый писарь в канцелярии г. Владимира – Никита.
В Новгородских пределах – старец Варлаам, бывший протопоп Псковского собора, а потом постригшийся в монашество в Печерском м-ре. Вместе с Варлаамом – его ученики; Иоанн Дементьев, великолуцкий купец; дворянин Димитрий из рода Хвостовых с двумя родными сестрами; Василий Лисицын, поселянин из села Крестецкого; Григорий, бывший казначей Антониева Новгородского м-ря; Сампсон попович; сын священника Крестецкого села Илия и брат его Кирилл; Лаврентий, купец, торговавший харчовыми припасами; Василий и Симеон псковские; Андрей и Ефимий, Евсевий Простой, о. Иосаф Чаплин и др...»
После утренницы эконом Ефимко Скобелев, по обыкновению, собрал всю монашествующую братию на сушиле, чтобы определить на послушание. Странно, но в кельях вторым человеком после настоятеля отца Александра Голубовского оказался мирянин, да и сам-то скит был такого неслыханного досель на Руси толка, когда наряду с Христом тут славили и Иуду. Это даже и не ересь жидовствующих, проклятая на века, а нечто совсем дерзкое и душепагубное, коли грех творимый принимается за славу, почесть и радость. Были всякие скрытни, когда за честь считалось близкого спровадить в могилу насильством, но чтобы душу испроказить, а мечтать о рае?..
Монашены и чернцы сидели на лавках друг против друга, и ежли послушницы были юны и свежи (мовницы, стряпухи, скотницы, прислужницы), то монахи большей частью преклонных лет. Эконом восседал в резном деревянном креслице с пуховой подушкой и с каким-то неутолимым странным свирепством озирал всех, открыто презирая и ненавидя. Хиония, дремотно-снулая, сама чистота и покорство, сидела с переднего краю лавки. Особая ей честь. Эконом придирчиво оглядел ее стати, ничего позорного не высмотрел и остался доволен собою. Эконом знал, как сеять, чтобы не всходило, и за то девки любили его. Настоятель привез секрет из Каффы от тамошних бесерменов. Рядом с Хионией сутулилась дочь Епистолия: как ни скрывала она, как ни горбилась, но из-под рясы упрямо выпирал живот. Иссиня-бледное лицо ее уже принакрылось в подскульях ржавчинкой. Борясь с собою, эконом, однако, злобился на дочь, что вот принесла в подоле. Намедни он поймал ее на коровьем дворе, зажал в угол. Епистолию бил озноб. «Чего дрожишь? Не осина ведь», – спросил грубо. «Тебя боюся», – робко прошептала дочь. «Раньше надо было бояться, как по малину ходила. Не с медведкою же надула?» – спросил, сердцем прижаливая дочь и оттого еще пуще злобясь на нее. И вдруг спохватился, что не те речи поет: ведь радоваться надо, ибо любострастие – грех сладкий, особливо угодливый Богу. Настоятель так научал, а он, Христос наш, ведает небесные тайны. «Не бойся, – утешил, – батько отмолит. И тебе в счастие!..»
...На кого грешить? Эконом переводил ревнивый взгляд по чернцам, для какой-то нужды иль скрытого пока смысла отыскивая задельщика. Он отчего-то вдруг обиделся за дочь. Быстро же сообразили, чего там. Но келейщики все больше грибы старые, обабки трухлявые, богатством своим не похвалятся, уже на две стороны оплыли; ветер дунет – и повалятся, сердешные, во гробы. Весь их грех нынче – наушничают друг на друга, да ежли кто оладью иль хлебный каравашек упрет, исхитрясь, из кладовой, иль вместо канона, опершись на клюку, подремлет в моленной, пока не видит настоятель.
...Разве что скотник навел квашню, затворил колоба? Экий детина красномордый, губы – что тебе лещи, на щеках можно блины пекчи, раскалились, как два сковородника на угольях. Намедни угодил с ним в мыльню и невольно с пристрастностью выглядел хозяйство: корень – как боевая палица, а ядра – в пищаль крепостную заряжать. «Ну и орудье!» – невольно воскликнул с восхищением. «Вид один. Заржавело ономедни, не стреляет», – с улыбкою откровенно признался конюх, и в голосе монаха не послышалось ни тоски, ни жалобы. И тогда Ефимко поверил конюху, а сейчас, уставясь в его белобрысое, туго набитое лицо, решил: дурует, собака, надо мной смеется. Он... он, пакостник, кому боле? Поди, врет, скотина, что бессилый... не по коленкам же бить дадены колокола?