Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Милейшая директриса Лаура Владимировна с явным удовольствием высвобождалась с каждым днем все больше из-под контроля партийных вышибал заведения и расхрабрилась до того, что взялась лично вести модный (спущенный по приказу из мифологического Роно), новый предмет: «Этика и психология семейной жизни» – и это теперь считалось главным достижением и символом перестройки в школе.
– Слухайте меня сюда внимательно! – с комической непосредственностью сообщала на уроке классу Лаура Владимировна. – Я вам сейчас все расскажу про семейную жизнь: у меня было четыре мужа, с последним я развелась совсем недавно!
Елена ехала в метро в церковь и, стоя в торце вагона, прислонившись спиной к запаянной двери,
Дико было слышать в хороводе взбудораженных правдой людей, непринужденно и увилисто фланирующих на Пушке между ментами – в сквере в начале Тверского и на пятачке перед «Московскими новостями», – и с удивительной осмысленностью, вдохновением и дружелюбием меняющихся местами и информацией, как живые буквы в наборе гранок, возмещая собой отсутствие свободы печати, парализованной лукавенькой, со звериным оскалом за улыбкой, Горбачевской «хласностью», – так дико было слышать, что опять, в самом центре Москвы, арестовали и швырнули в капэзэ распространителей самиздата. Глухота гонителей поражала: оглоушенные внешней, привычненькой, своей, рукотворной историей, основанной на насилии, на физической силе, они как будто и впрямь не могли распознать все больше и больше с трепетом чувствующегося в воздухе пульса вторгающейся в человеческую историю настоящей, параллельной, внутренней истории – духовной, основанной на правде: и как будто в самоем воздухе зависла скорее даже изумленная, чем гневная фраза: «Что ж вы гоните? Тяжело вам, убогие, идти против рожна!»
Раз, перед вечерней в церкви, доехала Елена даже до митинга в растаявших, сырых, туманных Лужниках – антикоммунистические митинги, куда выходила вся живая, недремлющая Москва, безусловно, чувствовались какой-то неотъемлемой частью той же очистительной правды, которая звучит в церкви – просто иным ее преломлением – внезапным вторжением Божьего Духа в человеческую, жестокую и бессмысленную, зоологическую историю.
После митинга, однако, некстати увязался за ней какой-то юноша-анархист (что такое «анархист», она, к счастью, или к несчастью, представляла себе крайне смутно) – белокурый, худющий, бледный и почему-то со злющими глазами. Доехал с ней до Пушкинской и всё стоял рядом с ней, мялся с ноги на ногу, у «Московских новостей» – ожидая, что они куда-нибудь пойдут вместе. Елена решила испробовать старый метод «открытых дверей».
– Я в церковь сейчас иду, – запросто и откровенно призналась она ему. – Если хочешь – пойдем в церковь со мной.
И только успела произнести – изумилась той невероятной скорости, с которой анархиста, при упоминании церкви, бесследно сдуло куда-то с места.
Батюшка Антоний, чуть склонивший голову, при свете свечи, у аналоя, после всенощный исповедующий прихожан, – в профиль, до изумления, до копийного сходства, похож был на героя картины Джорджоне «Три возраста», крайнего справа, олицетворяющего средний возраст – если только Джорджониевому герою отрастить бороду подлиннее. Так странно было, что батюшка Антоний как будто сошел с картины, высмотренной Еленой в Юлином альбоме, летом, на Цветном – цветным счастливым летом с Крутаковым, которое казалось теперь предисловием к теперешнему чуду. И, конечно, тосковала она
На столбах с обветренными губами висели, разметывались отрывными номерками телефонов по ветру, пораженческие объявления: «Меняю два талона на сахар на талон на водку».
А Анастасию Савельевну, с самого первого похода Елены в церковь, лихорадило от новости, что дочь вздумала поститься – при и так до жути пустых, не на шутку, по-военному, по-блокадному, прилавках магазинов – значит, даже и бульон из костей отменяется! – поститься аж до Рождества, которое Бог весть когда еще будет.
– Мам, ну ты же, когда была маленькой, выжила два года в эвакуации на картофельных очистках! – смеялась Елена. – А у меня даже целиковый картофель будет!
– С ума сошла! – Анастасия Савельевна в истерике хваталась за голову. – Ты что, в монахини решила постричься?!
– Это, кстати, вполне неплохая идея! – весело парировала Елена.
И Анастасия Савельевна как будто ревновала, что ли, дочь к церкви, словно почувствовав вдруг с неожиданной остротой, что дочь и вправду живет уже давно в параллельном для нее мире.
– Зачем я тебе растила только! – выдала как-то раз в сердцах Анастасия Савельевна, когда Елена опять пришла в субботу в полночь, после людной исповеди. – Чтобы ты теперь в церкви вечера пропадала?! – и в этих советских, дурацких репликах звучал какой-то страшный испуг: будто Елену кто-то неуклонно от нее уводит в другую, недоступную для Анастасии Савельевны жизнь. Хотя – казалось бы – чего проще: возьми да и переступи порог другой этой жизни тоже!
Утром Анастасия Савельевна спозаранку, как будто нарочно, включала на полную громкость радио – и пока Анастасия Савельевна возилась на кухне – там орала то «производственная гимнастика», а то «пионерская зорька».
– Мааа… Ну ты специально что ли…? – стонала Елена, выползая на кухню – с одной только целью: прихлопнуть ненавистную радиоточку.
Любые громкие звуки с утра, с недосыпу, всегда коробили – а сейчас это и вдвойне чувствовалось какой-то атакой внешнего бездумного мира.
– А что? – как будто бы искренне не понимала Анастасия Савельевна – но на самом-то деле уж точно было видно, что всё решилась делать дочери наперекор – опять, чтоб показать ей контраст какой-то абстрактной, несуществующей, только что Анастасией Савельевной выдуманной «нормальной» жизни – и интересов Елены. – Я в бараке, между прочим, выросла! – вызывающе, с натянутой веселостью и деланным идиотизмом в голосе прибавляла Анастасия Савельевна – словно опять стараясь подражать (как же Елена ненавидела эти моменты!) каким-то среднестатистическим советским матронам. – У нас, между прочим, развлечений других, кроме радио, никаких не было! Телевизора не было! Ничего не было! А радио включишь утром – и весело становится! Я люблю громкую музыку!
– Мааам! – кричала Елена, стукая кулаком по кнопкам радио. – Ты тридцать лет уже не в бараке! Очнись!
С дряхлой Ривкой в школе тоже было сплошное расстройство: забежав к ней как-то на второй этаж, к классам для малышни, Елена попыталась было рассказать, хоть в двух словах, о важных своих новостях – Ривка слушала молча, чуть-чуть повернув голову к Елене правым ухом, которое у нее слышало лучше, – потом взревел звонок на урок, и когда оторался, отвизжал – и отхлопали двери в кабинеты, – Ривка, уже в полной тишине растерянно сказала: