Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Крещение в первых христианских общинах вообще совершали только на Пасху! – невозмутимо продолжала Татьяна, чуть вытягивая губы – так, словно пыталась жарко надышать узор на невидимое стекло – и мягко жестикулировала, словно бы пальцами выводила буквы: выдувала – и потом дарила эту совершенную, в блестящем инее, незримую воздушную Рождественскую игрушку. – Так что вам, Лена, пришлось бы ждать как минимум до первого воскресенья после первого полнолуния после весеннего равноденствия.
– А как же Савл, апостол Павел, то есть… Крестился, и не ждал ничего! – недоумевал Влахернский. – И не было же никакого приготовления, достаточно было веры в Христа и покаяния! И тот, другой – не помню кто он там был? – в деяниях апостолов! –
Татьяна загадочно улыбалась, радуясь живой его реакции:
– Ну да, некоторых так до сих пор и крестят – экстренно, боясь что человек не доживет, если крещение откладывать – крестят немедленно же, «страха смертного ради». И даже по сокращенному чину – только исповедание веры и раскаяние! Знаете, в древних руководствах к крещению, сказано, что если нужно кого-то срочно крестить, а нет под рукой воды – то можно крестить даже и песком или землей – потому что там микроскопические частички воды всегда есть! Более того – если рядом нет священника – то в экстремальных условиях может крестить уверовавшего даже и мирянин, да даже и женщина! Так в советских лагерях многие тайно приняли крещение! После тысяча девятьсот семнадцатого года ведь для христиан опять вернулись времена жесточайших гонений, хуже чем при Диоклетиане: уж не до соблюдения формальных обрядов, если ты в тюрьме или в смертельной опасности. Веруешь в Христа – крестись прямо сейчас – потому что не известно, не убьют ли тебя через час. А в Гулаге, в лагерях на лесозаготовках, под страхом смерти, некоторые, знаете, как причищались? Клюкву и морошку тайком в кружке давили и, помолившись, соком причащались. Никакого вина ведь не было! Конечно, вы правы, Илья – вера в Христа и раскаяние – это самое главное. Все остальные обряды возникли уже потом, в начале все было предельно просто! Вера в Христа и покаяние, готовность изменить жизнь – это единственное, что имеет значение. А между прочим, друзья мои! Вы знаете, что у первых христиан не было тайной исповеди?! Если кто-то совершал грех – то выходил на середину, перед всеми – и вслух каялся, называл свои грехи!
– Ужас какой, – угрюмо охнул Влахернский, косолапо скользя и опасливо перебираясь подальше от козырька здания, чтоб не пришибло сосулькой.
– Зато представьте себя, как этот кромешный стыд помогал потом избавляться навсегда от грехов! – подсмеивалась Татьяна. – А вы знаете, что…
Анастасия Савельевна дома, тем временем, действительно словно белены обожралась: не проходило и четверти часа, чтобы она не пыталась вызвать Елену на скандал – причем, чем более мирно Елена на взбесившиеся выкрики Анастасии Савельевны реагировала, тем с большим ошалением Анастасия Савельевна вновь и вновь пыталась ее спровоцировать:
– Ну что ты всё ходишь тут со своей юродивой богомольной улыбочкой, а? Чему ты радуешься?! – с какой-то прямо-таки изумлявшей Елену злобенью кричала вдруг, ни с того ни с сего, Анастасия Савельевна, выбегая из кухни, заслышав, что Елена вошла в дверь.
– Бесы ее крутят, – спокойно и кратко пояснял на исповеди батюшка Антоний, когда Елена ему тихонько жаловалась и спрашивала совета, что делать. – Надо ее в церковь вести. Но не насильно, ни в коем случае. Молитесь, молитесь за нее…
Вообще, стала вдруг Анастасия Савельевна капризной, как дитя – то кричала, скандалила, а то вдруг могла разреветься – то вдруг устраивала какие-то позорнейшие истеричные домашние спектакли. С криками носилась по квартире, вспоминала всю свою «несчастную» жизнь – в которой, по версии спектакля, повинна почему-то оказывалась Елена. И какую-то особенно нелепую и комичную роль в этих Анастасии-Савельевниных истеричных репликах, играл почему-то «веник», к которому, де, Елена «сто лет не притрагивалась» (хотя и сама Анастасия Савельевна, как
Елена же (и это, пожалуй, было одним из самых изумительных, ощутимейших, последствий крещения – ярким действием благодати) вместо того, чтобы, как раньше, разозлиться на материны дурацкие выходки и выкрики – вдруг разом почувствовала, что она теперь в доме старшая, что Анастасия Савельевна и впрямь капризничает как ребенок, которого нужно пожалеть и успокоить – и ничего, кроме жалости, нежности и любви к Анастасии Савельевне в такие моменты в сердце Елены не возникало.
Вместо ответных хлопаний дверьми (которые, несомненно, в соответствии со всеми репризами, последовали бы со стороны Елены раньше), Елена молча, улыбаясь, подходила к матери и обнимала ее.
– Всё по церквям богомольствуешь! Когда ты последний раз пол подметала, я спрашиваю?! – вырывалась из ее объятий Анастасия Савельевна с неприятным, красным, взмокшим от скандально-театрального пота лицом – и притопывала ногой, для храбрости, чтоб себя еще подзавести на крик.
Елена, с радостной искреннейшей улыбкой, бралась разыскивать баснословный веник – а разыскав, счастливо и легко, в танце, выметала пол – обогатив бюджет Анастасии Савельевны на двадцать копеек, выметенных из-под раздолбанного накренившегося ломберного столика в комнате Анастасии Савельевны.
Счастливая улыбка, не сходившая с лица Елены и ощутимая радостность – во всем, что Елена делала, все-таки не давали Анастасии Савельевне спокойно жить – и как будто подзуживали на все новые и новые истерики. На которые Елена реагировала только одним способом – молилась, просила Господа прийти и освободить бедную Анастасию Савельевну от этой одержимости, – а потом подходила и, как будто бы по-матерински, крепко обнимала Анастасию Савельевну и ласково гладила ее по голове. Анастасия Савельевна бесилась еще больше, вырывалась, орала, крутилась на месте, притопывала – а Елена лишь искренне приговаривала:
– Бедьненькая ты моя… Настенька… Маленькая ты моя… Как я тебя люблю…
Анастасия Савельевна, еще в большей ярости, кричала благим матом – уже явно не понимая сама, о чем, и зачем, и вообще уже кажется не понимая на каком она, бедная, свете – но орать упорно не переставала, придумывая все новые и новые поводы.
– Мам, если ты не успокоишься – я сейчас станцую комаринского! – смеялась Елена – и начинала и впрямь отплясывать.
И тут уж, на третьем витке склочного соло – абсолютно вышедшая из себя Анастасия Савельевна не выдерживала – и, сквозь слезы, начинала, смеяться тоже:
– Да что ты Ленка, с ума что ль, действительно спятила?! Ну заори же на меня! Ну рассердись на меня! Что ты с этой Божьей улыбочкой все ходишь!
Иногда танца не требовалось – хватало только истовой молитвы – и Елена сама поражалась этой странной силе, которая вдруг в миг утихомиривала Анастасию Савельевну – взбесившуюся и впадавшую в истерики каждый день раз тридцать без всяких поводов. И эта странная внутренняя свечная оранжевая подсветка, все время в Елене, с крещения, присутствовавшая, в некоторые моменты зримо на Анастасию Савельевну действовала – чаще раздражала, иногда пугала, и всегда интриговала.
И хотя переступить порог церкви Анастасия Савельевна до сих пор панически истошно почему-то боялась (отговариваясь тем, что «с богомольцами юродивыми» ей «нечего вместе делать»), тем не менее, в воскресенье рано-рано утром, когда рассвета за окном еще и не мелькало, зная, что Елена уже не спит, и готовится вот-вот вставать и ехать на Нежданову, на причастие, Анастасия Савельевна, притянутая ощущением чуда, заглядывала к Елене в комнату.
– Ну что, молишься, небось, лежишь, юродивая?! – раздраженным голосом, с вызовом, спрашивала Анастасия Савельевна – заходила и в темноте боязливо присаживалась рядышком на стул.