Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
…Узнали они с Темплеровым друг друга в неимоверной толкучке перрона Кировской действительно моментально: через миг после того, как Елена вышла из вагона, Темплеров шагнул к ней сам – был он точно единственным, из всей кишащей стоглавой толпы вокруг, на чьи глаза Елена сразу же обратила бы внимание – не будь даже у них назначена встреча, не будь даже у нее тех, мельком, воспоминаний о той программе с Темплеровым по телевизору. Удивительные, с яростным запалом, прямо в глаза смотрящие, медитативной силой исполненные глаза; чуть нависающие седоватые брови. Большой лоб с дважды нимбообразно изогнутыми над дугами бровей двумя глубокими морщинами.
– Ну что ж, пойдемте ко мне… – никакой улыбки приличия или подобающей у людей для первой, почти случайной, встречи прежде незнакомых персон традиционной ужимки, имитирующей радость, – на лице у Темплерова не было – только лунное выжидательное телепатическое внимание в глазах – от которого Елене стало даже чуть
Выйдя из метро, Темплеров быстро и решительно, со странным сочетанием крепкого целеустремленного шага и шаткой изможденной фигурки (с фронтовой, что ли, какой-то выправкой: выпрямившись, выкатив грудную клетку вперед и браво пришибая подошвами, на место, встававшую было на дыбы землю) зашагал вверх по неуютному широтой и шумной бестолковостью своей Новокировскому проспекту. Аккуратная легкая курточка с карманчиками как у дошкольника. Высокий отворот красивого темного шерстяного свитера – подпирающий очень коротко и аккуратно подстриженную, зримо жесткую, непокорно вырывающуюся завитками во все стороны света, с внятной проседью, бороду. Такие же непокорные, дыбом встающие, завивающиеся, густо замешанные, но тоже короткие седоватые вихры на лбу. Помимо собственной воли ухватывая, краем глаза, облик загадочнейшего Темплерова, героя, на которого даже и взглянуть-то прямо было боязно, и даже несколько радуясь его невежливому молчанию – не сказал на протяжении вот уже минут пяти ни слова (но одновременно, именно по молчанию этому, понимая, что никаких политесов не будет – и помогать ей завести беседу Темплеров точно не намерен – то ли от неумения, то ли от нежелания), Елена холодела при мысли, как же она вот так вот сейчас запросто, с бухты-барахты, выложит свое предложение перевезти через границу антисоветских книг из Германии, – как она все это посмеет высказать этому особенному, ни на кого не похожему человеку?! – и даже дикостью казалось (теперь, когда шагал этот человек-легенда, человек, выживший в лагере, не сломленный, даже не попросивший три года назад – по гнусному требованию, выдвинутому Горби к освобождаемым политзэкам – о «помиловании», победивший советскую карательную систему «всухую», и гордо вернувшийся с победой – шагал молча рядом) – почему он должен ей, школьнице, появившейся из ниоткуда, поверить?
Ни любезности, ни улыбок, ни какой-либо натужной вежливости – лишь ледяные рыцарские безукоризненные жесты Темплерова – и корчи Елены от застенчивости.
В черном дворе, с выстроившимися перед подъездом двумя одинаковыми баклажановыми волгами – в которых, почему-то, не зажигая фар, не куря, не открывая стекол и не заводя мотор, маячили смурые фигуры водителей (Темплеров на машины даже и не взглянул, жестко прошагал мимо), – зашли в широкий подъезд серого кубоидного, углом развернувшегося, ранне-сталинского дома, тяжелого, чуть давящего, но без всех маниакальных излишеств позднейшего плебейско-имперского сталинского стиля.
В квартире, куда Темплеров, не без заминок и звяков роняемого на пол ключа, отпер дверь, было темновато; в прихожей и коридоре свет не горел вовсе; а во всех прочих намечающихся сферах свет теплился лишь ночниковый, или ламп для чтения; а невнятные самими собой занятые звуки в отдаленных ее пространствах тихо давали знать, что есть в квартире и еще кто-то. Блеснула с левого боку, как показалось Елене, кухня. Довольно просторный коридор большой квартиры вел мимо распахнутых, но незримых из-за темноты и волнения Елены комнат. Комната Темплерова оказалась в конце коридора слева.
Щелкнул выключатель – и зажегся маленький настольный канцелярского вида светильник – как почудилось Елене, тоже уцелевший в квартире чуть ли не со сталинских времен. Четырехметровые потолки, еще выше отодвинутые и закруженные расслоившимися сумеречными расселинами ночного света, добавляли ощущения, что зашли они в музейное какое-то пространство – в музей-квартиру какую-то, что ли! – выручая у ночи лишь совсем крошечное, ярко лучистое, с живой круглявостью обрисовывающее их самих и их собственные движения пространство вокруг лампы, в котором они оба уселись на темные жесткие стулья с чудовищно неудобным круглым сидением у приставленного к левой стенке письменного стола. Мебель в комнате была крайне аскетична и антично-советски тяжела. У стенки справа провисала железным гамаком узкая койка, кой-как застеленная, с наваленными поверх покрывала тяжелыми, развалившимися книгами – и беззастенчивой подушкой, которая белелась в изголовье.
Щеки Темплерова – чудовищно худые, уходившие в минус рельефа, рифмовались не просто с худым, а с отсутствующе впалым животом – прильпнувшим, казалось, напрямик к позвоночнику, под обтягивающим свитером. Здесь, в комнате, когда Темплеров оказался напротив нее, так близко, в рассеиваемой ночником тьме, стало очевидно то, что при встрече мельком могло проскользнуть под видом субъективных ощущений или имело шанс быть чуть скрыто курткой и тугим, тяжелой вязки свитером: изможден Темплеров физически был до крайности –
– Дык расскажите о себе, Лена… – с чуть мечтательным завывом, распевно, как будто стихи читает, тихо вымолвил Темплеров – медитативно покачиваясь от внимания, вперив в нее взгляд, – сидя в чудовищно неудобной, как ей казалось, позитуре – ни на что не опираясь, сложив ладони на колени и не облокачиваясь даже на спинку стула – и явно изготовился к изысканной над ней пытке расспросов: пытке непереносимой – так как от застенчивости выговорить ни слова в ответ было невозможно. Елена всерьез приготовилась было к обратному отсчету секунд до обморока – но вдруг – была сбита со счету неожиданным блаженным метрономом – заслышала размеренные, цепкие – тонг-тонг-тонг-тонг – каблучные шажки по паркетной деке коридора – приближавшиеся – по звуку судячи – из невообразимых каких-то космически удаленных анфилад – и когда каблучки отговорили свое – в дверь быстро постучали косточками кулачка:
– Анатолий, пора ужинать, – бесстрастным голосом сообщила вошедшая в комнату красивая сухопарая очень прямо держащаяся невысокая пожилая женщина с абсолютным отсутствием каких-либо эмоций на лице – и, строго взглянув на Елену – видимо, как на возможный фактор, могущий от ужина сына отвлечь, – дама тут же, переведя взгляд на Темплерова, и обращаясь исключительно к нему, добавила: – Анатолий, твоя гостья будет ужинать?
В поезде Москва – Берлин, лежа на верхней полке и захватывая мизинцем сети защелкивающейся полочки (будто вырезанный фрагмент теннисной сетки, на какую-то спицу туго, с клацаньем застегивающейся), – и слегка ухмыляясь тому, что под защелком, в сети, немыслимый, крикливый, кривляющийся Федя Чернецов умудрился-таки (перед тем как быть изгнану из купе) засунуть свою мыльницу – чтоб попытаться нагло застолбить территорию (Анюта всё телилась-телилась с выбором двух желательных «тихих» попутчиков – Дьюрьке отказать от места не смогла – вселился, растрёпанный, взбудораженный, потный – и с нежно-розовыми при этом щеками – вместе с кипой свежих, только что на вокзале купленных газет; хотя ясно уже было, что «тихо» с Дьюрькой не будет: бесцеремонно уселся, посреди разрухи втащенных всехошних сумок, за разворотом «Известий» – и принялся громогласно комментировать новости и их мутный отлив в советской прессе; Анюта ждала, мялась-мялась, осторожничала-осторожничала – наметила уже было четвертой пассажиркой в купе, до комплекта, приемлемую Фросю Жмых, пошла было уговаривать ту обменяться – с кем бы то ни было – билетами, «чтобы не подселился никто чужой» – а когда начался, во всех купе, мухлёж с обменом билетами, как черный рынок облигаций – в двери вдруг нагрянул только недавно переведшийся в их школу панкующий Чернецов с ваксой чернёнными бакенбардами – чудовищнейший кошмар, который боязливую кроткую Анюту мог настигнуть – скинул свои рифлёные резные казаки, залез с ногами на нижнюю полку и, счастливо всхрюкивая, заорал, что ему здесь нравится, что у него все права на рудник, и что лучше он умрет, чем какой-нибудь Жмых такое прекрасное место «с девчонками рядом» уступит), Елена вспоминала это суховатое лицо матери Темплерова, ее строгий голос, ее педантичное цоканье по коридору – и тихонько, в темноте пустого купе, дверь которого Елена предусмотрительно захлопнула изнутри на задвижку, шептала себе под нос:
– Господи, как прекрасно Ты всё устроил… Как вовремя… Какое чудо, что двери Темплеровской квартиры раскрылись для меня только после крещения – как будто прежде я была к этому не готова… Как все мудро, вовремя, как будто по секундам было рассчитано в жизни…
В тот, впрочем, первый вечер у Темплерова, который Елена сейчас (брезгливо вытягивая Чернецовскую мыльницу из сетей), так ярко вспомнила – Елене, под взыскательным и напряженным взглядом матери Темплерова, было не до благодарностей.
– Анатолий, твоей гостье можно предложить с тобой поужинать? – повторила дама, переведя глаза – ровно на секунду – на Елену – и опять на Темплерова.
И Елена, вскочив, начала прощаться – не успев поздороваться – потому что даже смерть была бы лучше, чем вот сейчас вот капризно признаться политзэку, чудом выжившему после пыток голодом в карцере советской зоны, – что она – вегетарианка и не ест мяса. Убитую же плоть сожрать (в слове «ужин» авансом уже, конечно же, содержавшуюся) – даже ради человеколюбия – непредставимо было тож.