Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Оказалось, Воздвиженский что-то где-то почитывает свое, куда-то похаживает, и кому-то что-то показывает. Забавным, волшебным и головокружительным (несмотря на комедийность библиотечного рекоменданта) казался этот прыжок Воздвиженского через пропасть.
Каждый день жизнь кидала чудеса и забавнейшее счастье такими щедрыми охапками, пригоршнями – не мерою – что даже страшно было чего-то еще и желать.
Как-то раз Антон Зола, встреченный ею у метро, выпятив подбородок, с горделивой интонацией, как будто рассказывает свежайший анекдот, пожаловался:
– Встречаю пару дней назад вот ровно на этом же месте Влахернского – иду ему навстречу,
Ярко представив себе медитирующего на ходу, косолапо пробирающегося сквозь заросли людских тел Влахернского, принявшего Антона Золу за досадные неполадки в молитвенной звуко– и видео– изоляции, Елена, впрочем, не спешила отнести происшествие на счет твердого убеждения Ильи, что любой актеришка – человек пустой и остановки в пустыне не достоин. Причина была куда сентиментальнее – невроз перед курсовиком.
К ней, к тополиной рощице перед парадным, Влахернский наведывался на велосипеде чуть ли не каждый день, высвистывал ее, дожидался, пока многотерпеливый абонент прокукует сверху, с четвертого этажа, из окна; и, тут же, даже не спешиваясь, а только кургузо ссутулясь, и выставив вбок собственную, крайне не велосипедную, черную туфлю, как ножку от велосипеда, начинал ныть:
– Мне курсовик через три недели сдавать надо. А я никак не могу себя заставить начать! Тема такая глубокая, я так переживаю – что никак не могу решиться – боюсь всё испортить. Как ты думаешь, я успею за три недели?
Или, через неделю:
– Мне еще как минимум двадцать страниц написать надо! Ничего не успеваю! Так много всего хочу написать! Что делать? Как ты думаешь? Что делать?!
– Хреначить по печатной машинке, Илюшенька! Вот что делать! Вали отсюда! И не приезжай больше! Тогда успеешь.
Иронией, если не надругательством над всеми жизненными струнками дозированного нелюдима Влахернского, была самая тема, доставшаяся ему для курсовика: «Исторические параллели конфликта старца Зосимы и старца Ферапонта у Достоевского».
Ольга Лаугард, тем временем, спешила перемерить все амплуа мира: то одевалась на прогулки чересчур фигуристой травести; то вдруг обращалась нежной пухлявой дурашливой Фантеской, стыдливо закатывавшей по каждому поводу глаза; то вдруг худела как щепка; то радикально стриглась и органичнейше подражала повадкам и мимике Лайзы Миннелли; то в непостижимо короткий срок обрастала опять и облачалась роковой красоткой в черной юбке до полу с томными манерами и медленным взмахом ресниц; то косила (по случаю добытой где-то косухи и кожаной жилетки, нацепленной на голое тело) под жесточайший рокерский хардкор – и экспериментировала с собственными природными данными со скоростью света и изобретательностью и беспощадностью костюмера. Так, зайдя за ней однажды, чтобы ехать гулять в Измайлово, Елена обнаружила входную дверь полуотворенной, а переступив порог, услыхала из ванной вопль:
– Ой, Леночка, это ты там?! Подожди секундочку! Мне сейчас надо срочно перекраситься! Я вчера в парикмахерскую ходила, волосы покрасила. Мне не нравится! Слишком темные, по-моему! – протяжно и жалобно, явно разглядывая себя одновременно в зеркало, докладывала из ванной Лаугард. – Сейчас-сейчас! Всего полчасика! Посиди у меня на кухне – и сразу пойдем – подожди, пожалуйста, а! Я с таким цветом
Так что, если бы кто-нибудь спросил в эти дни у Елены: «А как она выглядит, эта твоя крестница?» – предсказать заранее, не взглянув, какого Лаугард (вот конкретно сегодня и конкретно сию минуту) цвета, Елена бы даже и не решилась.
– Какие у тебя, нынче, Ольга, глаза! Сначала зеленые – а потом коричневые! – поддразнивала ее Елена, поминая Дьюрькин комплимент в поезде в Мюнхен.
Проходя мимо всего съестного на кооперативных столиках, Ольга всегда артистично облизывалась и выглядела вечно голодной, но вечно же, сразу после этого гастрономического порыва, скрипуче говаривала, имитируя голос воображаемой кастелянши собственного «я»:
– Деее-ниг жалко… Не буду покупать… – и потом, для полноты эффекта, наморщив личико и растягивая собственную присказку, с комичной самокритикой комментировала: – Я о-о-о-чень скупа!
Зато, тут же посрамив всё собственное бахвальство в скупости, в один прекрасный день Ольга вдруг ни с того ни с сего притащила Елене в дар поразительной красоты и пестроты пакет с набором дорогущего, «кооперативного», постельного белья, похожий, скорее, на матерьял для декораций и костюмов для ее же будущих воображаемых спектаклей. И, с прямодушием и даже некоторой плаксивостью в голосе, удесятерявшими невероятность и пронзительность жертвы, Лаугард призналась:
– Вот… Мама мне купила… Дорогие… И такие красивые! Мне жалко на таких красивых самой спать. Я тебе решила подарить.
И порой Елена чуть завидовала даже и простой, природной Ольгиной компанейской радости от присутствия рядом живых существ: «Ну не могу я быть одна! Мне нужно, чтобы кто-то был всегда рядом! Ну что ты со мной поделаешь?!» – саму себя пародирующим, самоподстёбывающим голосом констатировала Ольга. Самой же Елене, даже после самых желанных и радостных дружеских встреч, требовалось (чтобы не перегорела ЭВМ) удесятеренное, как минимум, время для блаженного одиночества – каковое чувствовалось единственно здоровым для души состоянием.
В Ольге же было какое-то удивительное святое сердобольное отношение к друзьям, которые, раз уж в ее друзья попали – то навек; и которые тут же становились будто членами собственной Ольгиной семьи, в ее семью врастали, причем иногда в буквальном смысле: приходили двигать мебель, делали ремонт, – кого-то Ольга куда-то безостановочно пристраивала, у кого-то куда-то пристраивалась сама, словом, была в бесконечном движении; и истово, всеми силами, на каком-то нутряном заряде, пыталась тянуть из прошлой жизни в будущую всех, кого можно – так что, случайно встретив вдруг на улице очаровательного беззлобного балбеса-двоечника из бывшего параллельного класса (ставшего талантливым краснодеревщиком, женившегося на тихой красотке с косой, которая сидела с ним за одной партой с первого класса, а теперь простодушно, к слову, похваставшегося Ольге, что вот только что своими собственными руками сделал свой первый резной деревянный стул), Лаугард вдруг тут же с бешеной энергией (считая, что обязана «вывести его в люди») стала пристраивать его в какую-то студенческую театральную студию столярить декорации. И, несмотря на всё Ольгино избыточествующее радостно-кокетливое плескание во внешних материях, по неуловимым, недоказуемым, но внутренне осязаемым неоспоримо признакам, очевидно было, что Ольга – из тех редких людей, которые, если с кем-то из друзей вдруг случится беда, будут тащить из беды зубами.