Распутин (др.издание)
Шрифт:
— Да ведь и сам я в деле этом грешен, батюшка… — сказал Пацагирка, потупившись. — И я было пошел на постройку башни этой. Да спас Господь да добрые люди: вовремя одумался. И сколько людей теперь, батюшка, спохватились…
— А тут Грушка анадысь помолиться приезжала… ну, ента, горничная, у Попковых-то которая была… — тихо вставила Марфа. — А потом с камисаром каким-то все путалась да своих хозяев под расстрел подвела. Ох, и мучается же баба, ох, и мучается!.. Долго вот с ей батюшка разговаривал. И словно маленько обмякла, поутихла. А бывало, ржет кобыла у ворот, незнамо чему радуется. Вон он, нечистый-то, что с людьми изделать может!
— Дай Бог, дай Бог… — задумчиво повторял отец Феодор, отвечая на тайные думы свои. — Только обольщать
— Так не вы ли это и нас вписали? — спросил Иван Николаевич, шамкая: крепко постарел старичок за последнее время. — И мы тоже получили. И мука, и сахар, и кофей, и сало американское… А мы-то голову ломали, как это он про нас вздумал… Ну спасибо вам, батюшка!
— Да я тут ни при чем. Его, доброго человека, благодарить надо… Ведь вот смотрите, какой путаник всю жизнь он был, а теперь как будто вот подменили его. И письмо такое ласковое и толковое. Ну только не напутать все-таки не мог: на конверте все как следует, а в письме вдруг именует меня отцом Николаем… Такой чудак!..
И когда, обласканные, гости ушли, в обители заблаговестили к вечерне. Отец Феодор оделся и вышел. В воздухе чуть посвежело, и тихим вечерним светом была исполнена оживающая земля, и важно, и задумчиво лился в вышине вечерний звон. Над обрывом толпился народ: река пошла! И отец Феодор остановился на минутку посмотреть веселый ледоход. Все вокруг в природе и зримо, и незримо ликовало, а ему вспомнилась супруга его милая, что так рано покинула его, и подвиг его трудный, но благостный, и все испытания пережитые, и почему-то подступили к горлу слезы, в то время как сердце бурно-радостно и свято пело одно: жить… жить… жить!
И никогда еще так тепло и проникновенно не служил он, как в эти тихие, золотые вечерние часы, когда внизу шумела льдами река в своих берегах, никогда, захваченный молитвенным энтузиазмом его, не пел так хор, никогда, кажется, не молились так поднявшимися душами умиленные люди… А в дальнем темном уголке, потупившись, стоял Евдоким Яковлевич и бродил беспокойной душой своей в загадочных далях жизни, точно ища чего и не находя. Сегодня на рассвете — после долгого-долгого перерыва — ему опять приснился удивительно радостный сон: был он во сне молод, и был сад цветущий вокруг, и пришла откуда-то Она,неизъяснимо прекрасная, сладостная, волшебная… И целый день ходил он сегодня, счастливый, под обаянием этого сна, его свежести, его радости и все думал, откуда приходит это? И зачем? И иногда тихонько плакала его душа, что все это кончилось навсегда и никогда больше не будет…
И когда после службы шел отец Феодор потихоньку домой, богомольцы ласково заговаривали с ним, и пел в вышине мирный и благостный вечерний звон, над рекой все толпились, радуясь, изголодавшиеся, уставшие душой люди, и набухали почки на старых деревьях монастырского парка… Но в душе его, незваная, непрошеная, поднялась вдруг знакомая боль-тоска. Что такое? Почему это поднялось в нем опять? Чего просит сердце?
В маленькие окна его зальца из-за цветущей герани кротко сияла догорающая за Мулинской Стражей заря, и так же кротко теплилась перед старинными образами лампадочка красного стекла. И освещала она кроткий лик Христов и книгу, которую он держал раскрытой в левой руке и по белым страницам которой черным узором старинной вязи было написано: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»
И, глядя на Спасителя, задумался отец Феодор.
«Бог есть любовь… — думал он проникновенно. — И пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем… Да, да, согласно сердце человеческое в извечном голоде своем на все, согласно оно страдать, согласно дать растоптать себя навеки, согласно
«Господи, человек слаб, и не может он выбраться из того дремучего леса противоречий, в который загоняет его часто жизнь. Радостно покорный твоему велению любить, хотя бы ответили ему на это плевками в сердце, он хочет покровом любви своей прикрыть не только замученного ребеночка, не только милую Галочку и Таню, не только исстрадавшуюся Лидию Ивановну, не только несчастного зверя-большевика, но и маленькую мышку с блестящими глазками, которую сторожит кошка, и мушку крохотную, за которой гоняется паук, и всех, и вся… Сердце человеческое ненасытно в жестокости своей, — разреши же ему, Господи, быть ненасытным и в любви! Но — где же взять ему силы? Как примирить все? Ты молчишь, Господи? Но смотри: золотой ключ любви не размыкает страшной цепи вековых и кровавых противоречий…»
В небе затеплелись кроткие звезды. В остроге — знал отец Феодор — томились многие люди, и были среди них — он знал — смертники, у которых не завтра, так послезавтра на радостном весеннем рассвете их люди-братья отнимут жизнь. И хотя голодны были голодом любви сердца людские, но в то же время никак не могли они сбросить с себя вековечных цепей Зверя и мучились под этими теплыми кровлями маленького северного городка мукою тысячелетней. Что же делать, Господи? Как их спасти? — с тоской глубокой вопрошал отец Феодор Христа. И опять четко бросилась ему в глаз узорная вязь: «Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем…»
— Так это все-таки твой ответ? — тихо проговорил отец Феодор. — Принимаю, Господи, принимаю покорно, хотя и не постигаю…
Задумчивый, он прошел в свою маленькую спаленку, чтобы переодеться, но не успел он снять с вешалки старенькую рясу свою, как на пороге спаленки появилась Марфа.
— Там, батюшка, этот пришел… комиссар, что ли… ну, который из совета… тебя требовает… — сказала она.
— Какой комиссар? Что ему надо? — спросил отец Феодор.
— Не знаю, батюшка… Он у нас еще обыск два раза делал… И пьян-пьянешенек, еле на ногах стоит… Я было его прогоняла: иди, проспись, а он, как бык, ревет и никак не уходит, с тобой повидаться хочет…
Отец Феодор сразу встал.
— Ну пусти, ничего… — с подавленным вздохом проговорил он, и когда Марфа вышла, он поправил волосы и тихонько вышел в свое зальце.
Там у входной двери с шапкой в руках едва стоял Матвей, член чрезвычайки, бывший сторож школьный в Уланке, с лицом исковерканным и жалким до последней степени.
— Отец Феодор… батя… не погнушайся… — едва выговорил он. — Видишь: пришел…
— В чем дело, милый человек? — просто проговорил священник. Матвей только молча уставил на него свои пьяные, полные муки нестерпимой глаза, и по лицу его, серому, больному, потекли вдруг крупные слезы. И подняв свой грязный тяжелый кулак, он, глядя на священника, из всей силы вдруг начал колотить им себя в грудь. Отец Феодор сострадательно смотрел на него.