Распутин
Шрифт:
«А я где-то видел его…» — подумал Евгений Иванович и тотчас же забыл о нем.
Это был Киря — он возвращался из отпуска в Кронштадт и, пользуясь случаем, пропагандировал темной массе.
— А кто ее затеял, войну-то? Безусловно баржуазия! Им она выгоднее всего. Погляди-ка, какие барыши гребут…
— Ну, тоже и им не всем сладко… — сказал рябой мужик с большими строгими глазами. — Вон у нашего барина, графа Смолянинова, двое сынов убито, а одного привезли домой без руки. Всем достается…
— Безусловно. Но
— Ну, брат, и мужики тоже не отстают… — лениво отозвался пожилой рабочий с носом картошкой и сонными глазами. — Да и рабочие тоже. Кто во что горазд…
— Безусловно. Сознания у всех еще мало… — согласился Киря. — Вот леварюция…
Ленточки весело вились и играли за его спиной…
Ветер вдруг заметно посвежел, и Евгений Иванович вернулся в коридор вагона и смотрел в окно, как осенние сумерки быстро заволакивали затихшую землю.
— Извините… — послышался тихий женский голос.
Уступая дорогу, он покосился назад и замер: она!
Девушка остановилась неподалеку от него у окна и, прислонившись головой к стенке вагона, смотрела на бегущую навстречу темную землю. На лице ее было глубокое утомление и грусть. Что делать? Незаметно скрыться? Подойти? Он смотрел на нее, и безмерная жалость и любовь все смывающей волной поднялись вдруг в его душе.
— Ирина… — тихо сказал он, подходя.
Она испуганно отшатнулась.
— Как это жестоко с вашей стороны! — едва выговорила она.
— Но… даю вам слово… это только случай… Я не хотел…
Она только голову опустила низко-низко…
В коридоре никого не было. Он взял осторожно ее руку и поцеловал. Ирина вся так и затряслась — не задрожала, а затряслась тяжелой дрожью, но не могла вымолвить ни слова.
— Я так тосковал о вас… — тихо сказал он.
— Но… но… — прошептала она, задыхась.
— Да, и я думал, что… то, что я узнал, поглотило вас для меня, но теперь, как только я увидел вас… все сразу рассеялось, и осталась только страшная жалость и… и…
— Выйдемте… — тихо проговорила девушка, все дрожа. — Здесь так душно…
Они вышли на площадку. Из раскрытой двери соседнего вагона было слышно треньканье балалайки, и грубые голоса невидимых людей пробовали налаживать какую-то унылую песню, но ничего у них не выходило. Огоньки цигарок тлели там и сям. И сдержанны были голоса.
— Не сносить тебе, парень, головы, вот что скажу я тебе… — сказал Кире рабочий с серьгой в ухе. — Леварюция… А девятьсот пятый забыл?
— Безусловно. Но теперь совсем не то… Теперь прореталиат стал куда сознательнее… — сказал Киря и подумал, что вот есть слово прореталиии прореталиат,а какая между ними разница, неизвестно. — Теперь…
— А теперь чайку заварить на станции надо, вот что… — сказал рабочий. — Да и под лавку на боковую. Вот тебе и леварюция…
Кире было грустно, что он не находит отклика в несознательной массе. Но он не упал духом, и, сев на
— Вот сядьте здесь… — тихо сказал Евгений Иванович, усаживая девушку на откидное сиденье для поездной прислуги. — И ради Бога, успокойтесь… верьте, что я… что я…
Он не находил слов.
Он, защищая ее от ветра, стал рядом с ней и тихонько гладил и грел ее холодные неподвижные руки. Она, закрыв глаза, прислонилась головой к стенке вагона, и по бледному лицу ее прокатились невидимые ему слезы.
— И мне хотелось бы договорить… — сказал он тихо. — Все до конца. Можно? Я… я хотел бы не покидать вас… никогда… Да, я люблю вас, но столько же и жалею я вашу душу… я хочу, чтобы вы отдохнули… отогрелись… чтобы вы не были одни…
Неподвижны и холодны были ее руки, и по лицу опять прокатились невидимые слезы.
— Конец войны недалеко… — говорил он не совсем то, что было в душе. — Все потихоньку забудется… В жизни всякая рана залечивается. И… я буду с вами…
Мысли в голове его путались и от любви, и от сострадания, и от сознания своей несомненной вины перед семьей, которую он как бы предавал в эти минуты. И мелькнуло ядовито: ведь так же любил он в первые дни и ту, жену, а потом что вышло? И он не находил в душевной смуте слов, он боялся их, он их удерживал на языке. А она слушала его путаную речь, плакала и не говорила ни слова. И вдруг она одним движением освободила свои руки и встала.
— Нет, — задыхаясь, едва выговорила она. — Я теперь жалею, что не весь свой дневник оставила я вам… не до конца… Теперь я скажу вам все… чтобы все разом кончить… Это ужасно, но… делать нечего… Вы, как и все, и я, как и все… и из обычного мы с вами выйти не сможем… Мы все очно заколдованы… Я… я не могу… Господи, помоги мне… не не хочу, потому что я хочу, хочу… а не могу быть… вашей… даже если бы… все забыли… Самые черные стежки я еще не воткала в ваш ковер…
Он даже съежился, чувствуя, что идет какой-то новый удар.
— Не могу… потому что… — задыхалась она, — я… уже… не женщина… Я… меня… заразили… такой гадостью, таким… ужасом, что…
Он невольно отшатнулся легонько, и она почувствовала это движение не то ужаса, не то отвращения, и затаилась жутко.
В соседнем вагоне лениво и беспорядочно тренькала балалайка, и так же лениво, точно через силу, кто-то невидимый нелепой фистулой пустил:
Мне мамаша говорила: Не люби, дочка, Гаврилу! Люби, дочка, писаречка — На нем белая сорочка!