Распутин
Шрифт:
И вдруг, взявшись неизвестно откуда, в нескольких шагах перед становым решительно выросла маленькая фигура в подряснике с распятием в энергично поднятой вверх руке. Становой с налившимися кровью глазами подбежал, тяжело сопя, к маленькому дьячку и, схватив его за плечо, отшвырнул его в сторону. Распятие выпало из старческой руки, и тяжелые грязные ноги втоптали его в дорожную пыль — никто почти в черной воющей туче злобы и не заметил ни креста, ни валявшейся у самых врат церковных, закрыв лицо руками, маленькой, тщедушной, запачканной пылью фигурки старого дьячка…
И с поднятыми кольями в злых вихрях набата толпа богомольцев обрушилась на сектантов. Ратники первые бросились бежать назад, в село, а некоторые примкнули к православным и стали бить нововеров, которые затеяли
Уцелевшие сектанты прорвали тесное кольцо православных и понеслись по горе вниз в луга. Православные одни бросились за ними в погоню, другие остались добивать изувеченных, валявшихся на дороге — среди них был и Илья безногий, костылями которого православные били теперь сектантов, — третьи уже бежали на село, чтобы тотчас же нестись по деревням разносить и грабить дома нехристей. У самых церковных врат стоял связанный чудный странник и плакал; двое стражников торопливо вязали руки назад суровому ратнику-обличителю. Его грудь высоко поднималась, глаза горели бешеным огнем, и он повторял только одно слово:
— Отрицаюсь! Отрицаюсь! Отрицаюсь!
И бешено плевал в сторону отца Бориса, стоявшего на церковной паперти с гневным и торжествующим лицом…
XXXVII
ПОД КОЛЕСАМИ ДЖАГГЕРНАУТА
Жизнь замутилась до самого дна. Никто уже ничего не понимал, все ходили тревожные, испуганные, и даже способиеуже не радовало больше народ, тем более что деньги все более и более теряли цену и все меньше становилось в обороте товаров, которые на эти обесцененные бумажки можно было купить. И то не хватало населению сахару, то совсем не было керосина, то вдруг исчезала неизвестно куда мука из лабазов — точно дьявол какой ядовито издевался над ошалевшим в красном угаре войны народом. И все гуще и гуще наливалась жизнь тяжелой тревогой…
Несчастная семья Зориных, задавленная беспросветной нищетой, с наступлением осени снова перебралась в город в когда-то дешевую, хотя и пьяную Слободку, окраину, тянущую в сторону Ярилина Дола. Мещане откровенно и беспощадно презирали этих прогоревших господишек и говорили с ними свысока, чрез плечо, сквозь зубы, пренебрежительно поплевывая подсолнышки. Митя зеленел от ярости, а Варя, задавленная горем, не обращала на все это хамство никакого внимания. Горе ее нарастало: нищета, сумасшедшая мать — ни Варя, ни Митя и слышать не хотели, чтобы отдать ее в лечебницу и тем развязать себе руки, — новый предстоящий призыв брата, которого врачи предупредили, что отсрочки дано ему больше быть не может, разлука с милым Фрицем, которого опять неизвестно зачем прокатили в Западную Сибирь. И в довершение всего она с ужасом убедилась вскоре, что она беременна. Она просто поледенела вся, когда узнала об этом новом несчастье, и не спала ночи, и днем не находила себе забвения ни в чем. Все настойчивее и настойчивее думала она о самоубийстве. Но как же мать? Как бедный брат? Или, может быть, лучше всего уйти бы всем вместе? Но как это устроить? Она слышала, что при беременности часто достаточно одного неосторожного движения, чтобы беременность прекратилась, но она нарочно украдкой прыгала с крыльца, она давила себе на живот, падала, но все оставалось по-прежнему.
— Митя… — как-то в сумерки сказала раз девушка. — Ты, милый, не тревожься, но мне надо съездить в Москву: может быть, найду я там какую-нибудь такую службу, при которой можно было бы не бросать маму. А так, без службы, мы с этой дороговизной пропадем,
— Присмотреть я могу, но… какие же это такие есть в Москве места, куда тебя возьмут с сумасшедшей матерью на руках? — зло сказал он. — Ты только измучаешься зря… И наплюют тебе лишний раз в лицо… Только и всего. Вот скоро меня заберут опять в солдаты — может, будете получать пособие, если похлопотать хорошенько…
— Нет, я все же хочу попытаться… — сказала Варя, поднося обе руки к вискам. — Ты только обещай мне не оставлять мамы…
— Хорошо. Когда же ты поедешь?
— Сегодня с ночным…
И она поехала, но не затем, чтобы искать места, — она отлично понимала, что такого места, на котором можно было бы держаться с больной матерью, найти невозможно, — а для того, чтобы сделать что-нибудь с собой. Что сделать, она точно не знала, но знала, что в таких случаях что-то сделать, чтобы скрыть свою ошибку, можно. К окшинским акушеркам обратиться она боялась, потому что опасалась огласки. И вот с замирающим от ужаса сердцем, с тяжелой головной болью от бессонной ночи Варя уже идет — сама не зная куда — по Садовой, шумной, бестолковой, неопрятной, взъерошенной. Всюду и везде тысячи и тысячи раненых в больничных халатах, накинутых поверх белья. И с грохотом военного оркестра проходят к вокзалу какие-то эшелоны — на позиции поехали, должно быть…
Уже недалеко от вокзала Варе бросилась в глаза вывеска акушерки, которая предлагала у себя приют секретным беременным. Полагая, что она и есть такая секретная беременная, Варя робко, замирая от ужаса и стыда, позвонила. Ей отворила почтенная, чистоплотная дама с седыми волосами и ласково проговорила: «Пожалуйте!» Вслед за ней вошла в маленькую мещанскую гостиную и Варя, заплетающимся от стыда языком сказала ей о своем горе, прибавив, что жених ее на позициях. Акушерка незаметно, но внимательно оглядела ее убогий наряд, прикинула ее общую истощенность и ласково сказала:
— К сожалению, у меня в настоящее время решительно все занято…
— Но… но вообще… сколько это могло бы стоить? — пролепетала девушка.
— По теперешним ценам такая операция оплачивается приблизительно пятьсот рублей… — скромно сказала акушерка.
У Вари не было и десятой доли. Совсем помертвев, она встала, простилась и пошла — опять сама не зная куда. И уже на Мясницкой на пышном небоскребе метнулась ей в глаза чудесная медная, ярко начищенная доска: Доктор К. К. Стеневский. — Женские болезни.Это был тот самый К. К. Стеневский, который раньше орудовал в Новороссийске. Там он немножко зарвался в области освобождения молодых пацифистов от воинской повинности, и начальство, не желая очень уж шуметь в таком деликатном деле, легонько посоветовало ему временно перебраться хотя в Москву, что ли. Он перебрался и ничуть не раскаивался: практика по его специальности сразу открылась блестящая. На его медной доске были указаны и часы приема, но голова Вари была точно туманом затянута, и она не могла тут разобрать ничего, вовремя она пришла или не вовремя. Пышный подъезд пугал ее чрезвычайно, но она подумала: скажу ему все, упаду на колени, буду целовать его руки… Не звери же люди, поймут… И она робко вошла на застланную ковром лестницу и тихонько позвонила у тяжелой дубовой двери. Необычайно чистая и хорошенькая горничная в белой накрахмаленной наколке отворила ей дверь и, презрительно оглядев ее, впустила в приемную. От неожиданности Варя остановилась на пороге: столько было там женщин, старых и молодых, красивых и безобразных!
«Да неужели же и они все за этим?» — подумала она про себя смутно, и ей чего-то стало страшно.
А те тоже мельком, но внимательно осмотрели ее, и некоторые подумали: и эта туда же? Такая молоденькая! Вот она, нынешняя молодежь-то!
Потянулись длинные томительные часы ожидания. Женщины перелистывали уже измятые журналы с картинками, читали и перечитывали газеты, перешептываясь, до слез зевали, нервничали и постепенно одна за другой исчезали за тяжелыми дорогими портьерами в тихом, как какое-то святилище, кабинете.