Распутин
Шрифт:
Евгений Иванович жил все это время в Екатеринодаре почти в полном одиночестве. Он и не искал людей. На душе было сумрачно и тяжело, и он пытливо вглядывался в эти смятенные толпы людские, стараясь разгадать страшную загадку этой апокалипсической жизни, стараясь нащупать хоть какой-нибудь путь в этом мраке, стараясь отдохнуть хотя на слабом просвете впереди. Но никакого просвета не было, и не разгадывалась страшная загадка. В начале войны люди в своих бедствиях винили Распутина, царицу, камарилью, в конце — Временное правительство, а здесь виноватой во всем оказывалась наша беспочвенная интеллигенция,здесь слова общественный деятельпроизносились с ядовитой насмешкой и ненавистью, здесь не давали проходу толстому М. В. Родзянко, травя его везде и всюду, а «Протоколы сионских мудрецов» ходили по рукам и открывали всем глаза на самых подлинных, самых главных виновников всех бедствий России: на тайно заседающий в Нью-Йорке жидовский кагал. Генералы либерничали — им никто не
— Я республиканец, но перед лицом общего врага я протягиваю руку всякому честному монархисту, — то из темного зала театра, где ютилось несколько растерянных, запуганных слушателей, кто-то сумрачно, но довольно резонно ответил:
— А на кой мне черт твоя рука?
Евгений Иванович встал и на цыпочках пошел к выходу. Тоска его от всего этого пустословия только усилилась. А рядом в соборе звонили к вечерне. И он вошел постоять, послушать, отдохнуть. Но новый, какой-то холодный и казенный собор не понравился ему, и он снова ушел весь в свои думы, а когда очнулся, опять и опять услышал он глубокие и такие вещие среди всеобщего смятения слова: «Не надейтесь на князи и сыны человеческие, в них бо несть спасения…» Кто это напоминал ему о том, что так легко среди страданий забывалось? Ведь в этом десятке слов целая программа разумной и святой жизни — почему же люди не слышат их? Нет, если не Ленин с Троцким, то и не Деникин с Врангелем, это совершенно ясно. Все это миражи, все это жестокий обман, все это позолоченные, но совершенно пустые орехи, полные горькой пыли… Так что же делать? В малом ясно: быть честным, быть человечным… Ну а в большом, для людей? Ответ получался странный: ничего для них не делать, не становиться для них тем князем, в котором несть спасения! И он, ничего не замечая, пошел взбудораженными улицами домой…
Раз в суматохе Екатеринодара на Красной он встретил Степана Кузьмича: он дал хорошие деньги кому следует, и большевики выпустили его на волю. Земляки невольно обрадовались один другому и пошли вместе поесть вкусных чебуреков. Степан Кузьмич заметно похудел, брючонки его точно стали короче, а глаза были жадны и беспокойны. Там, дома, он гордился своим особняком, туалетами своей жены, автомобилем, матерными пластинками граммофона, даже гудком своей табачной фабрики — вот был голосина! — но здесь ничего этого уже не было, и Степан Кузьмич гордился теперь суставным ревматизмом, который он схватил в бегах.
— Ну ничего… — заметил рассеянно Евгений Иванович. — Это не опасно, пройдет… И у меня бывает иногда, что мозжит…
— Не опасно?! — воскликнул Степан Кузьмич. — Это у вас, может, который снаружи, позудило и прошло, а у меня суставной, который, значит, в самую кость, в самый корень въелся… Это совсем другое дело. Тут дело такое, что чуть что — и наповал!
— Да что вы! — удивился невольно Евгений Иванович.
— Да-с, батенька… А не то что… — гордо проговорил Степан Кузьмич.
— А что вы тут теперь поделываете?
— Торгуем помаленьку. Табак сухумский заграницу отправляем, бензин, цитварное семя…
— Какое такое цитварное семя?
— Не знаю хорошенько… — сказал Степан Кузьмич. — Кто говорит, это от детских болезней помогает, а кто — канареечный корм… Мы в это не вникаем. Теперь помни только одно: попалось цитварное семя, крой скорее, пока не перебили… Вон Баргамотова там или наши Растегаевы, те большие поставки на армию берут или в Константинополе валютой орудуют, потому сила, ну а наше дело маленькое, и мы пока что и цитварным семенем должны быть довольны…
— А говорят, табак-то к вывозу запретили?..
— И бензин запрещен. Да вот вывертываемся… Известно, платить надо кому следует…
— Берут?
— У-у, такие живоглоты, не дай Бог! — возмутился Степан Кузьмич. — Что твои большевики!.. С мертвого саван готовы снять… Д-да-с… Только так видится, что лавочку скоро придется закрывать, опять проштрафились наши генералишки!..
— Да, дела плохи…
— Деникин очень слаб… — уверенно сказал Степан Кузьмич. — И к тому же, извините, всякий сукин сын тут Иван Иванычем быть желает. Раду какую-то выдумали, а в Ростове какой-то там чертов Всевеликий круг… Так не знают, что сволочи и крутят — только бы к денежкам-то казенным подобраться половчее… Палки нет, оттого все и идет… Ну, однако, будьте здоровы, бежать надо: в одном месте сахарин предлагают купить, а в другом партию чулок дамских шелковых. Ухватить хочу. Не желаете в компанию?
Иногда встречался Евгений Иванович с Фрицем Прейндлем. Тот окончательно потерял всякую веру в белое движение и говорил, что прямо преступление продолжать борьбу, приносить столько бесполезных жертв. Он думал, как бы пробраться к себе домой, в Германию: может быть, оттуда он скорее снесется с Варей.
— Поедемте и вы… — говорил он Евгению
86
«Русское болото» (нем.).
Изредка с тяжелым чувством встречал Евгений Иванович и земляков своих Ваню Гвоздева и Володю Похвистнева. Израненные, грязные, оборванные, вшивые, со страдальческими лицами и сумрачным огнем в глазах, они производили угнетающее впечатление. Это были уже не юноши, а точно совсем уже отжившие люди, для которых впереди не было ничего. Володя, крепко сцепив зубы, упорно молчал, а Ваня горел бешенством и сжимал кулаки. О страшной судьбе Тани Евгений Иванович Володе сказать не решился…
А Красная армия, все напирая, ворвалась уже на тихий Дон, и всевеликое правительство его бежало кто куда. Поезда изнемогали под тяжестью беженских толп. Военные автомобили, подводы, даже броневики беспрерывной вереницей ползли по разбитым дорогам, увозя с Дона раненых, краденые пианино, сомнительных девиц, граммофоны, меха, муку, все, что в последний момент попалось под руку: на черный день — он был несомненен — все пригодится. Тысячные толпы, нагруженные всяким скарбом, — барыни, журналисты, врачи, мужики, священники, гимназистки, рабочие, казаки… — торопливо, наклонясь вперед, месили грязь среди бесконечных обозов. То и дело возникали опасливые слухи о близости большевистских разъездов, о восстаниях в белых частях, и тогда паника и смятение стад человеческих увеличивалась чрезвычайно, и напрягая последние силы, они ускоряли свой бег — неизвестно куда, только подальше от страшного лика революции, который, пугая, мерещился им за мутными, угрюмыми горизонтами… И все больше и больше умирало людей в тоске безысходной по обочинам раскисших дорог…
В смятении невероятном, неописуемом, зверином были очищены белыми Новочеркасск и Ростов. Нестройными, все увеличивающимися толпами они бежали дальше, бросая последние танки, артиллерию, лазареты с тысячами раненых и тифозных, огромные склады, вагоны, броневики, все и всех. И засуетилась тревожно когда-то богатейшая Кубань, и в панике, похожей на кошмар, был очищен Екатеринодар. Теперь все в безумном порыве устремилось в Новороссийск, в этот последний русский город, превратившийся к этому времени в один огромный сумасшедший дом. В домах беженцам места не было уже ни за какие деньги. Место где-нибудь на подоконнике получали только уже счастливейшие, а остальные тысячи и тысячи людей в жестокую стужу — как раз в эти дни агонии Добровольческой армии дул ужасающий зимний норд-ост — ночевали в вагонах, в пустых ларях базара, на скамейках бульвара, под опрокинутыми лодками, прямо на тротуарах, под забором. Спекулянты, генералы, барыни в драгоценных мехах и бриллиантах, евреи, тифозные, попы, губернаторы, думцы, голодные добровольцы, студенты, казаки, сенаторы, социалисты, промышленники, писатели, вшивые и грязные институтки — все это пестрой, охваченной паникой метелью крутилось по загаженному и зараженному городу, лихорадочно спекулировало решительно на всем, только бы как ухватить лишнюю тысячу рублей- колокольчиков,жаркими, бешеными толпами штурмовало иностранные и русские пароходы, дымившие в порту: только бы не остаться, только бы бежать, скорей, скорей, куда глаза глядят!.. И над всем этим зловонным миром трусости, жадности, предательства, подлинного страдания и фальшивых громких слов, истерики и матерщины высилась стальная громада «Iron Duke [87] », английского дредноута, который зорко наблюдал за крушением великой России. А неподалеку отнего жутко вставали среди серых зимних волн острые черные мачты затопленных судов… И дымя, один за другим уходили в пустынные морские дали переполненные пароходы…
87
«Железный герцог» (англ.).
И каждый отвал парохода делал еще горячее, еще безумнее, еще отвратительнее панику среди оставшихся. Разыгрывались сцены звериные, отталкивающие, которые никогда не изгладятся из памяти видевших их. Здоровые гвардейские жеребцы занимали на пароходах лучшие места, а заморенные дети, дети их же боевых товарищей, загонялись в железные, промерзшие насквозь трюмы, одни глушили дорогие ликеры, а других сводило от голода, жена с зашитыми бриллиантами уезжала, а муж, у которого не хватало какого-то документа, оставался, здоровые бежали, а тысячи раненых, калек, тифозных страшными глазами смотрели на отвал парохода из окон загаженных госпиталей-клоак, бежали, бросая своих больных, врачи, бросая свою паству, попы…