Распутин
Шрифт:
— «Отдел третий: о детях. Параграф первый: дети до трех лет остаются в распоряжении родителей, после же трех лет поступают в полное распоряжение коммуны, причем, однако, и до трех лет отношения между детьми и родителями регулируются: а) комиссией педагогической и б) комиссией санитарной…»
Митрич остановился. Страстно привязанный к своим детишкам, он не мог не только пойти на покупку земли, но и на это. Не вернуться ли домой? Несимпатичное дело… Но он преодолел свое малодушие: всегда все же можно воспользоваться случаем и замолвить словечко за Генри Джорджа. И он вошел на террасу…
Вечером Яся подслушала спор Георгиевского с серым Догадиным в их комнате. Из спора этого ей стало совершенно ясно, что у коммунистов
Но Георгиевский не унывал: он снял комнату тут же, в Широкой, по соседству с дачкой Станкевичей и без конца разъезжал по побережью туда и сюда, осматривая подходящие земли. Такой земли, как ему нужно было, поблизости не было, да если бы она и была, то на шесть тысяч четыреста рублей, которые у него были про запас, купить ее все равно было бы нельзя. Впрочем, он скоро получил еще три взноса на дело от будущих общинников: из Петербурга пятьсот рублей, из Москвы триста семьдесят шесть и из Самары сто пятьдесят. Он со всеми знакомился, всех обличал в рутине и мещанстве, всех призывал к участию в своей коммуне, заманчиво описывая ее блестящее будущее: все эти образцовые фермы, эти обставленные по последнему слову науки коммунальные фабрики и заводы, эти вольные университеты в залитых солнцем огромных дворцах, в раскрытые окна которых слышен шум морского прибоя, этих здоровых, вольных, красивых женщин, стряхнувших, наконец, с себя иго труда и, пожалуй, и материнства. И глаза его блестели, и гордо поднимался над серой толпой слушателей белый лоб с золотой гривой, и дрожал — вполне искренно — его сочный баритон.
— Ну, пусть он увлекается, пусть даже просто привирает… — говорили прибрежные барыни своим мужьям-кисляям. — Но каков размах! Каков огонь! Каков поэт!..
И смотрели на него жадными глазами.
Но никто не воздавал ему такого поклонения, как Клавдия Федоровна, сухопарое, колючее существо, из которого яд брызгал при малейшем прикосновении, и Евгения Михайловна. Поклонение Клавдии несколько раздражало Георгиевского, но против Евгении Михайловны он решительно ничего не имел и, возбуждая озлобленное шушуканье соседей, проводил у Станкевичей все свое свободное время.
Евгения Михайловна точно переродилась. Исчезли все эти припадки ревности, припадки отчаяния, пузырьки, все — перед ней стоял мужественный и прекрасный пророк, который звал ее в светлую землю обетованную. Она никогда не интересовалась ни коммунами, ни трудом на земле, а теперь вдруг разом поняла всю прелесть вольной коммунальной жизни, говорила с увлечением о труде среди пышных садов, а когда Сергей Васильевич, и сам зачарованный в достаточной степени этими волшебными перспективами, пробовал все же немножко возражать, что не так-то легко все это делается, она налетала на него таким горячим вихрем слов, жестов, сверкающих глаз, что он поневоле и разом сдавался…
XXI
ПЕРВЫЙ УДАР ПО СТАРОМУ МИРУ
Митрич совсем было собрался уезжать с солнечного берега. Острые капризы жены — ко всему прочему, она по-прежнему очень тяжело проходила опасный для женщины возраст, — неустанные нападения всякого зверья, которые нужно было отбивать и которые делали безубойное питание тут совершенно немыслимым, ужасная тяжесть этой жизни на новых местах, когда за фунтом макарон или керосина часто надо было идти пешком семь верст каменистым морским берегом и, наконец, все растущая распущенность его многочисленной детворы, за которой в этих условиях прямо уследить было нельзя, — все это вместе взятое гнало его с солнечного берега, хотя за наем дома и земли он заплатил за год вперед. И он раздумывал, куда и как ему теперь ехать, как вдруг на побережье приехал его старый и близкий друг Евгений Иванович. Он все никак не мог справиться с угнетавшим его душевным разладом и решил проветриться, навестить старого приятеля и кстати посмотреть на дела молодой коммуны. Теоретически в успех ее он совершенно не верил, но сомневался, как всегда, и в себе: а вдруг он что-нибудь просмотрел? А вдруг он в чем-нибудь ошибается? А вдруг — это было самое главное, что смущало его всегда в делах человеческих, — а вдруг эти люди знают что-то такое особенное, что от него скрыто? Ведь почему-нибудь они так уверены вот в себе. Он во всем колеблется, а Георгиевский пишет с полной уверенностью устав нового общежития…
И он с Митричем, который был ему очень рад, несмотря на то, что Евгений Иванович, сочувствуя Джорджу, все же никак не мог поверить, что в этом все спасение, — они ходили к новым коммунистам, но после второго посещения Георгиевского Евгений Иванович совершенно перестал интересоваться делом и у себя в карманной книжке записал бегло:
«Мы, всущности, ничего не умеем. Наша мысль работает на холостом ходу. У меня дело ведет дворник Василий, а я не знаю даже, правилен ли счет, поданный мне водопроводчиком. Отними у Петра Николаевича чернильницу, он будет как рыба на берегу. Речи, статьи, книжки, дневники… А дело, которое кормит, обувает, одевает, просвещает людей, укрывает их в непогоду?.. Как же перевести мысль с холостого хода на рабочий?..»
Солнечной, пахнущей теплою пылью дорогой, что вилась у подошвы Тхачугучуга, Евгений Иванович и Митрич шли куда глаза глядят. Евгений Иванович наслаждался морскими далями, а Митрич проникновенно обсуждал предстоящую ему, как он называл, новую реформу жизни.Здесь жизнь прямо не по силам, вернуться в город и отдать детей в учебные заведения совершенно недопустимо, что же делать? Теперь он решал этот вопрос так: как ни тяжела эта сделка с совестью, но необходимо продать дом в Москве и купить небольшой участок земли где-нибудь под Окшинском, но не в деревне, где тоже жить очень трудно, а как-нибудь на отлете. Это компромисс, но иного выхода он не видит. Ренту обществу за землю он, как и прежде, будет, конечно, платить добросовестно, а что касается до этого удаления от народа, то что же — он откровенно признается, что слаб, пусть его люди презирают, но иначе он не может пока…
Из — за поворота дороги навстречу им вдруг вышел Сергей Васильевич с лицом измученным и измятым. Видно было сразу, что он не спал всю ночь.
— А я к вам было шел… — сказал он, смущенно здороваясь.
— Что такое? — спросил, пожимая ему руку, Митрич участливо. Сергей Васильевич немного поколебался.
— Евгения Михайловна… ушла… — сказал он тихо.
— То есть как — ушла? — спросил Митрич, недоумевая.
— Так ушла… совсем ушла… — отвечал тот, видимо, стыдясь этого. — С Георгиевским в его коммуну…
— Нельзя сказать, чтобы это было очень красиво со стороны Георгиевского… — заметил Митрич раздумчиво.
— Нет, почему же? — вяло возразил Сергей Васильевич. — Всякий идет туда, где ему кажется лучше… А я, знаете, шел к вам с просьбой, Митрич… Мне надо… мне хочется уехать отсюда поскорее… так вот не будете ли вы добры, голубчик, распорядиться у меня обо всем? Ну, передать хозяину квартиру… чтобы прислуга собрала там все… А вещи отправите в Петербург… Можно?
— Конечно, сделаю все… А вы когда же едете?
— Да вот я сейчас так и иду… За чемоданом я пришлю лошадь из Береговой… Хорошо?
— Хорошо, хорошо. Все улажу, не беспокойтесь… Сергей Васильевич пожал обоим руки.
— Ну, прощайте, до свидания… — взволнованно проговорил он и вдруг, точно поборов внутреннее сопротивление, прибавил: — Мне не хочется, чтоб у вас обоих… составилось ложное представление… мне хочется, чтобы вы поняли… Ну, Евгения Михайловна уходит в новую жизнь,как она пишет. Это ее право. Я ее не виню нисколько. Это ее дело… Но я… не могу оставаться тут… Все как-то очень уж изменилось… непривычно… Вот и все… Вы понимаете?