Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Шрифт:
Об этом же Анна Григорьевна писала в своих "Воспоминаниях": "Издавать "Дневник писателя" Федор Михайлович предполагал в течение двух лет (1881–1882. — Ред.), а затем мечтал написать вторую часть "Братьев Карамазовых", где появились бы почти все прежние герои, но уже через двадцать лет, почти в современную эпоху, когда они успели бы многое сделать и многое испытать в своей жизни. Намеченный Федором Михайловичем план будущего романа, по его рассказам и заметкам, был необыкновенно интересен, и истинно жаль, что роману не суждено было осуществиться".
В своих воспоминаниях АГ. Достоевская оба раза допустила одну и ту же неточность: время, которое должно было, по замыслу писателя, протечь между действием первого и второго романа об Алексее Карамазове, она определила в двадцать лет, в то время как в предисловии "От автора" указано: "Первый роман произошел… тринадцать лет назад".
Вскоре после смерти Достоевского А. С. Суворин писал: "На продолжение своего "Дневника" он (Достоевский. — Ред.) смотрел отчасти как на средство… завязать узел борьбы по существенным вопросам русской жизни. Все это теперь кончено, кончен и замысел продолжать "Братьев Карамазовых". Алеша Карамазов должен был… явиться героем, из которого он хотел создать тип русского социалиста, не тот ходячий тип, который мы знаем и который вырос вполне на европейской почве".
Более подробно Суворин
А еще при жизни писателя появилась заметка в газете "Новороссийский телеграф" от 26 мая 1880 года, где следующим образом излагалось содержание предполагавшегося второго тома романа: "…Из кое-каких слухов о дальнейшем содержании романа, слухов, распространившихся в петербургских литературных кружках, я могу сказать… что Алексей делается со временем сельским учителем и под влиянием каких-то особых психических процессов, совершающихся в его душе, он доходит даже до идеи о цареубийстве…"
Подобная формулировка, "идея о цареубийстве", представляется гораздо более близкой к истинному замыслу Достоевского, чем утверждение Суворина, будто Алеша во втором томе романа должен был совершить "политическое преступление" и подвергнуться смертной казни. Очевидно, речь могла идти только о теракте, поскольку за иные политические ^преступления смертной казни не полагалось. Надо учитывать, что о таком варианте судьбы Алеши Карамазова Суворин вспоминал уже много лет спустя после беседы с Достоевским. Федор Михайлович, как известно, не дожил месяца до цареубийства, а Алексей Сергеевич, как известно, его пережил. Поэтому Суворин легко мог, вследствие аберрации памяти, превратить "идею цареубийства" в реальное участие Алеши в покушении на царя. И это при том, что Достоевский, естественно, не мог знать, что император Александр II всего через месяц после его, Достоевского, смерти будет убит террористами "Народной воли", во многом продолжившей дело нечаевской "Народной расправы".
Другие свидетельства о продолжении "Карамазовых" как будто не подтверждают предположение, что Алеша Карамазов должен был кончить жизнь на эшафоте. Так, педагог и писатель A. M. Сливицкий (1850–1913), присутствовавший в 1880 году на пушкинских торжествах в Москве, запомнил беседу Достоевского с молодежью: "Помолчав, он прибавил: "Напишу еще "Детей" и умру". Роман "Дети", по замыслу Достоевского, составил бы продолжение "Братьев Карамазовых". В нем должны были выступить главными героями дети предыдущего романа…"
А немецкая исследовательница Н. Гофман в 1898 г. записала со слов А. Г. Достоевской следующий вариант завершения "Карамазовых": "Алеша должен был — таков план писателя — по завещанию старца Зосимы идти в мир, принять на себя его страдание и его вину. Он женится на Лизе, потом покидает ее ради прекрасной грешницы Грушеньки, которая пробуждает в нем "карамазовщину". После бурного периода заблуждений, сомнений и отрицаний, оставшись одиноким, Алеша возвращается опять в монастырь. Он окружает себя детьми — им герой Достоевского посвящает всю свою жизнь: искренне любит и учит. руководит ими. Кому не придет здесь в голову связь с рассказом Мышкина о детях; кто не вспомнит маленького героя, все те восхитительные детские черты, которые открываются только любви".
Вариант финала с Алешей, посвящающим свою жизнь заботе о чужих детях, гораздо больше соответствует логике развития этого образа, чем вариант: Алешей-террористом, погибающим на виселице. Ведь этот герой, один из самых любимых у Достоевского, говорит мальчикам: "Будем, во-первых и прежде всего, добры, потом честны, а потом — не будем никогда забывать друг о друге. Это я опять-таки повторяю. Я слово вам даю от себя, господа, что я ни одного из вас не забуду; каждое лицо, которое на меня теперь, сейчас, смотрит, припомню, хоть бы и через тридцать лет". Неужели Достоевский собирался: делать из Алеши всего лишь еще одного "идейного убийцу" типа Раскольникова? Гораздо убедительнее звучит предположение, что роман, по замыслу Достоевского, должен был закончиться тем, что Алеша, пройдя искус подвига цареубийства, нашел в конце юнцов смысл жизни в заботе о "малых сих", особен-то учитывая любовь самого Достоевского к детям, его: лова о слезинке невинного ребенка как мериле прогресса. Очевидно, во втором томе Алеша должен был стать главным героем, тогда как в написанном первом томе главными героями остаются Иван и Дмитрий Карамазовы.
Подводя итоги творчества Достоевского, Н. А. Бердяев писал в "Мировоззрении Достоевского": "Достоевский исследует природу революционного социализма и его неотвратимые последствия в явлении шигалевщины. Тут торжествует то же начало, которое ютом развивает Великий инквизитор, но без романтической грусти последнего, без своеобразного величия его образа. Если в католичестве и раскрываются те же начала, что и в социализме, то в неизмеримо высшей форме, эстетически наиболее привлекательной. В революционной шигалевщине раскрывается плоское начало, бесконечная плоскость. Петр Верховенский так формулирует Ставрогину сущность шигалевщины: "Горы сровнять — хорошая мысль, не смешная. Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию… Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, доносы; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство… Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое". "Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны… Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Но это всеобщее принудительное уравнение, это торжество смертоносного закона энтропии (нарастания и равномерного распределения тепла во вселенной), перенесенного в социальную сферу, не означает торжества демократии. Никаких демократических свобод не будет. Демократия никогда не торжествовала в революциях. На почве этого всеобщего принудительного уравнения и обезличивания править будет тираническое
Достоевский открыл, что бесчестие и сентиментальность — основы русского революционного социализма. "Социализм у нас распространяется преимущественно из сентиментальности". Но сентиментальность есть ложная чувствительность и ложное сострадание. И она нередко кончается жестокостью. Петр Верховенский говорит Ставрогину: "В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собою увлечь можно". Ставрогин отвечает ему: "Право на бесчестие — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!" П. Верховенский открывает также значение для дела революции Федьки Каторжника и "чистых мошенников". "Ну, эти, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется". Размышляя далее о факторах революции, П. Верховенский говорит: "Самая главная сила — цемент, все связывающий, это стыд собственного мнения. Вот это так сила. И кто это работал, кто этот "миленький" трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове. За стыд почитают". Эти психические факторы революции говорят о том, что в самых ее первоисточниках и первоосновах отрицается человеческая личность, ее качественность, ее ответственность, ее безусловное значение. Революционная мораль не знает личности как основы всех нравственных оценок и суждений. Это — безличная мораль. Она отрицает нравственное значение личности, нравственную ценность качеств личности, отрицает нравственную автономию. Она допускает обращение со всякой человеческой личностью как с простым средством, простым материалом, допускает применение каких угодно средств для торжества дела революции. Поэтому революционная мораль есть отрицание морали. Революция — аморальна по своей природе, она становится по ту сторону добра и зла. И слишком походит на нее внешняя контрреволюция. Во имя достоинства человеческой личности и ее нравственной ценности Достоевский восстает против революции и революционной морали. В революционной стихии личность никогда не бывает нравственно активной, никогда не бывает нравственно вменяемой. Революция есть одержимость, беснование. Эта одержимость, это беснование поражает личность, парализует ее свободу, ее нравственную ответственность, ведет к утере личности, к подчинению ее безличной и нечеловеческой стихии. Деятели революции сами не знают, какие духи ими владеют. Их активность кажущаяся, они в сущности пассивны, дух их во власти бесов, которых они допустили внутрь себя. Эту мысль о пассивном характере деятелей революции, об их медиумичности раскрыл по поводу Французской революции Жозеф де Местр в своей гениальной книге "Considerations sur la France". В революции теряется человеческий образ. Человек лишен своей свободы, человек — раб стихийных духов. Человек бунтует, но он не автономен. Он подвластен чуждому господину, человеческому и безличному. В этом тайна революций. Этим объясняется их бесчеловечие. Человек, который владел бы своей духовной свободой, своей индивидуально-качественной творческой силой, не мог бы находиться во власти революционной стихии. Отсюда — бесчестье, отсутствие собственного мнения, деспотизм одних и рабство других. По характеру своего миросозерцания Достоевский противопоставляет революции личное начало, качественность и безусловную ценность личности. Он изобличает антихристову ложь безликого и бесчеловеческого коллективизма, лжесоборность религии социализма.
Но в революции торжествует не только шигалевщина, но и смердяковщина. Иван Карамазов и Смердяков — два явления русского нигилизма, две формы русского бунта, две стороны одной и той же сущности. Иван Карамазов — возвышенное, философское явление нигилистического бунта; Смердяков — низкое, лакейское его явление. Иван Карамазов на вершинах умственной жизни делает то же, что Смердяков делает в низинах жизни. Смердяков будет осуществлять атеистическую диалектику Ивана Карамазова. Смердяков — внутренняя кара Ивана. Во всякой массе человеческой, в массе народной больше Смердяковых, чем Иванов. И в революциях, как движениях массовых, количественных, более Смердяковых, чем Иванов. Это Смердяков делает на практике вывод, что все дозволено. Иван совершает грех в духе, в мысли, Смердяков совершает его на деле, воплотив идею Ивана в жизнь. Иван совершает отцеубийство в мысли, Смердяков совершает отцеубийство физически, на самом деле. Атеистическая революция неизбежно совершает отцеубийство, она отрицает отчество, порывает связь сына с отцом. И она оправдывает это преступление тем, что отец был грешный и дурной человек Такое убийственное отношение сына к отцу есть смердяковщина. Совершив на деле то, что Иван совершил в мыслях, что он в духе разрешил, Смердяков спрашивает Ивана: "Вы вот сами тогда все говорили, что все позволено, а теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Смердяковы революции, осуществив на деле принцип Ивана "все дозволено", имеют основание спросить Иванов революции: "Теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Смердяков возненавидел Ивана, обучившего его атеизму и нигилизму. Во взаимоотношениях Смердякова и Ивана как бы символизируется отношение между "народом" и "интеллигенцией" в революции. Это раскрылось в трагедии русской революции, и подтвердилась глубина прозрения Достоевского. Смердяковское начало, низшая сторона Ивана, должно побеждать в революциях. Подымется лакей Смердяков и на деле заявит, что "все дозволено". В час смертельной опасности для нашей родины он скажет: "Я всю Россию ненавижу". Революция отрицает не только личность, но также и связь с прошлым, с отцами, она исповедует религию убийства, а не воскресения. Убийство Шатова — закономерный результат революции. И потому Достоевский — противник революции".