Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Нет, Витя, ты давай сам, — отвечал Семен, прикрыв свое левое веко. — Ты это будешь делать лучше меня.
— А ты что станешь делать?
— То, что сумею лучше тебя…
Марк молчал. Я знал, — что он хочет остаться после войны в армии, закончить училище. Он еще в школе мечтал об этом. Тут у нас с ним интересы тогда совпадали. Но совпадут ли они, думал я, с тем, что тайно наворожила война?..
Письмо Лены: «Дорогой мой! Редкие твои весточки получаю. К сожалению, они не очень подробны. Но, вероятно, сейчас необходима суть, а не ее подробности. У меня все без изменений. Жизнь здесь — как эхо чего-то большого и главного. Утешает работа в школе: дети взрослеют духовно на глазах, умеют дорожить самым
На этом письмо Лены обрывается. Вспомнить же, что в нем было еще, не могу, как ни старался.
«23 августа.
Здравствуйте, отец и мама, здравствуй, сестричка Хильда!
Письмо, написанное Хильдой. Сегодня относительно спокойный день, и я имею возможность ответить вам и Кристе Панкнин. Вы уже, наверное, знаете о делах под Курском. Я стал ближе к вам еще на сотню километров. Не знаю, утешит ли это вас. Мне как-то стало все безразлично, потому что не могу постичь смысл происходящего и свое место в нем. Но надо повиноваться обстоятельствам…
Как вы живете? Какие новости от опа Фреймута? Если у него в этом году будет много винограда и он пришлет вам пару бутылочек, сохраните для меня одну, даст бог, вернусь, разопьем вместе. Как видите, я надеюсь на лучшее.
Да хранит вас бог!
Ваш сын и брат Конрад Биллингер».
«23 августа.
Дорогая Криста!
Вопреки теории Альберта, что воспоминания для фронтовика — лишь тягостная ноша, я все же не лишаю себя этого единственного здесь удовольствия. Вспоминаю дом и прежде всего — тебя, наши прогулки под Кепеник, когда я был в отпуске. Тогда в блаженном покое, в тишине природы, рядом с тобой я все думал: что же человеку еще нужно, кроме этого. За чем он искушает судьбу? Но никто мне на это не ответил. Ты же вообще у меня молчунья. Но я знаю, в душе ты согласна со мной.
О моей жизни здесь ты знаешь, она однообразна, и ничего нового сообщить тебе не могу. Альберта и Марию Раух вижу часто. Это единственные близкие мне люди, и я ими очень дорожу.
Кто знает, суждено ли нам с тобой еще увидеться, но не надеяться нельзя, иначе было бы совсем скверно. Если мы поженимся и у нас будет сын, я очень хочу, чтобы он стал врачом. Глядя на Альберта, я понял, что они больше всего нужны людям. Всегда, во все времена, даже тогда, когда люди уже перестают нуждаться в священнике.
Пиши мне чаще. Я люблю твои письма и тебя.
Твой Конрад».
«23 августа.
Под Курском победа! Вломили им! Дел по уши. Готовимся и мы. И все-таки — убитые: Колыванов, Мазуркевич, Гизматуллин — уже после отправки строевки. Два ящика пр. танк. гранат. В. „организовал“. Понимаю —
День был, видимо, обычный, неприметный и едва ли вспомнился, если б не последняя фраза в записи.
Пожалуй, тогда Марк Щербина впервые откровенно высказал мне то, что думал о Витьке.
Марк был комсоргом роты. Его любили за ровный характер, за справедливость. Даже пожилые солдаты на политинформациях, которые он проводил, вооружившись дивизионной газетой, не стеснялись задавать ему вопросы.
Сейчас я понимаю, что Витька ревниво относился к его авторитету, иногда язвил. Но и Марк не оставался в долгу, и у него это звучало посерьезней.
Я спросил у него:
— У тебя есть претензии к Лосеву, как к командиру взвода?
— Нет.
— Так в чем же дело?
— Ему больше взвода давать нельзя: слепнет от тщеславия. Ты знаешь его философию: лес рубят — щепки летят, а на войне, мол, тем более. А щепки для него — это хиляки вроде нашего Семена. Удобрение. Витька так рассуждает: «Кому после войны все строить заново? Нам, фронтовикам. Мы — хребет народа».
— Правильно рассуждает.
— Не перебивай. «А хребет, говорит он, не должен гнуться. Только самым сильным и жестким это по плечу. Чувствительным и сентиментальным нечего будет делать. Разве что под ногами станут путаться. Война и есть тот естественный отбор». Значит, топчи тех, у кого душа помягче, оттирай от жизни? Так, что ли?..
— Но ведь он и себя не жалеет… Ты его видел в бою.
— Это тоже можно по-всякому. А ему важно, чтобы его заметили.
— А тебе?
Он посмотрел на меня и вдруг улыбнулся большими добрыми губами.
Мягко втягивались в лес закатно-лиловые сумерки. Мы сидели на поваленной ольхе. Марк вытащил из-за голенища ложку — самодельную алюминиевую с черенком в виде обнаженной женской фигурки; стащил сапоги, размотал портянки, прошелся босой по теплой траве — высокий, огромный, остановившись передо мной, сказал:
— Знаешь, мне кажется, что все настоящее, ну, реальное — это наша мирная жизнь и что она продолжается. А война — просто трудный сон. И его хочется и надо досмотреть до конца, не суетясь, не внося в эту необходимость никакого шкурничества. — Он сел на ольху, разгладил на траве портянки — истертые, с неотстирывающимися темными пятнами пыли и пота, вбитыми в каждую ворсинку.
— Значит, в реальной жизни можно шкурничать?
Он выпрямился:
— Ты не так понял. Война — сама по себе тяжесть. И для тела и для души. Нельзя ее усугублять прихотями своего характера. А у каждого в характере этих прихотей — будь здоров! Сейчас жить надо только для войны, для ее цели. Не то чтобы не думать о будущем, думать надо. Но как-то иначе, не алчно, дескать, вернемся и покажем, кто есть кто. Понимаешь? Нельзя воевать по принципу: восемь пишем, два в уме…
Слушая Марка, я вспомнил в тот миг бой под Клюевкой, траншею, немца, добивавшего из пистолета раненого Саятбетова… Марк этого немца саперной лопаткой рубанул с размаху по затылку, кровь и мозги выплеснулись ему на гимнастерку, в лицо. Два дня Марк ходил без гимнастерки в одной телогрейке. Витька неделю донимал его: «Расскажи еще раз, Маркуша, как ты его по кумполу лопаточкой». Трижды на день готов был это слушать. Они тогда повздорили, и Марк потом сказал мне: «И еще буду бить — хоть лопатой, хоть ножом, хоть голыми руками давить, пока эта погань паскудит нашу землю и истязает народ. Но вот забожиться готов, если уцелеем, через двадцать, тридцать лет где-нибудь на вечеринке перед дамами Витька снова начнет приставать ко мне, чтобы опять рассказал. А мне ведь неохота будет. Не это запоминать надо…»