Рассказ героя
Шрифт:
Витя, сынишка мой, проводивший с матерью лето в Первомайске, заболел скарлатиной. Узнав об этом, я тотчас же на самолете вылетел к нему из Москвы с противоскарлатинозной сывороткой. Витя лежал в детской больнице. Я увидел его через зарешеченное окно, выходившее на тесный, захламленный дворик. Меня поразило: город весь в зелени, на горе, у слияния двух рек — сплошной парк, а больные дети видят в окно только груды мусора и стены каких-то полуразвалившихся построек. Я сейчас же побежал в горком партии, спросил там, неужели в таком красивом городе не нашлось лучшего места для детской больницы. Кто я такой? Рядовой коммунист. Почему я так волнуюсь? Как же мне не волноваться? Прочтите, что писал Дзержинский о детях,
— Хорошо. Сегодня же найду вам отличнейший дом для детей.
Была создана комиссия, меня включили в ее состав. Мы сели в бричку и поехали по городу искать новое помещение для: детской больницы. Мне понравился дом, стоявший при впадении речки Ольвиополь в Буг. Я сказал:
— Вот этот дом — разве его нельзя отдать детям?
Мне ответили, что этот дом и весь квартал заняты школой комбайнеров.
— Давайте-ка все-таки посмотрим, — предложил я.
Комиссия осмотрела все дома, занятые школой, и вынесла заключение, что комбайнеров можно безболезненно потеснить. Облюбованный мною дом требовал небольшого ремонта — надо было кое-что побелить, кое-что просто вымыть. Хотели начать эту работу на следующий день, но я настоял, чтобы сейчас же наняли женщин и чтобы к утру все было готово. Женщины за ночь справились с работой. На другой день все больные дети были перевезены в новое помещение. Придя на свидание к сыну, я застал его лежащим на кровати у окна, из которого видно было, как играет рыба на реке.
Об этом деле узнал весь город. Ко мне начали приходить люди со всякими просьбами и жалобами; в городе решили, что я вероятно, большой начальник в Москве, что я все могу сделать.
Вот почему я просил, чтобы меня сбросили на парашюте в Первомайск. Я думал: там меня знают, мне легко будет организовать в городе партизанский отряд. Я хотел, спустившись в Первомайске, сказать людям: «Мы ничего не жалели для своих детей, не пожалеем сейчас и своей жизни». Эта мысль не выходила у меня из головы. Не все, о чем мы мечтали, довелось бы нам самим увидеть, но мы знали, что дети наши это увидят. Когда я услыхал, что началась война, первая моя мысль была о сыне и вообще о наших детях. Увидишь ребенка — хороший бутуз, ползает по песку, знать ничего не хочет о войне — и подумаешь: что его ждет?
Немцы подходили к Москве. Вместо того чтобы лететь в тыл врага, мне пришлось всего-навсего заниматься эвакуацией из Москвы семей летчиков. Я стыдился ходить по улицам, я сгорал от стыда, встречая знакомых, я не мог понять, в чем дело, почему меня, старого вояку, держат в тылу. Как-то, проходя по Красной площади, я встретил молоденького лейтенанта. Он вел под руки двух девушек. Они глаз с него не сводили, а он, склонив голову, смотрел на золотую звезду, висевшую на груди. Я долго провожал его взглядом, думал, что, наверное, он только что вышел из Кремля и «звезду» вручил ему сам Михаил Иванович. Прохожие поглядывали на меня, удивлялись, чего я стою и улыбаюсь. Я представлял кремлевский зал, этого лейтенанта, принимающего награду из рук Калинина, и думал: вот счастливец! У меня не было никакой зависти, я радовался за него, но все-таки говорил себе: «Везет же людям! А ты сидишь в тылу, и тебе собственному сыну совестно в глаза смотреть».
Я решил, что меня-то уж не заставят эвакуироваться, в крайнем случае останусь под Москвой партизанить.
Дома у меня была припасена бутылка прекрасного старого вина. Я хранил ее к совершеннолетию сына. После проводов семей я пригласил двух своих товарищей распить эту бутылку.
Мы сидели втроем в моей комнате на Большом Сергиевском. Был воздушный налет, в квартире, кроме нас, никого не осталось — все ушли в бомбоубежище. В городе стреляли зенитки. Близко упала фугаска, задребезжали стекла, а мы сидели за столом, молча пили вино, и я думал, что, может быть, семьи уже больше не увижу и что эту комнату вижу последний раз. Я решил в случае чего уйти в лес — не будет оружия, так топором драться.
Вернувшись на аэродром, я получил новое назначение — политруком отряда по защите спецобъектов. Враг был так близко, что мы слышали разрывы снарядов, в воздухе не затихали гул моторов и стрельба.
Уже делались приготовления на случай прорыва немцев к аэродрому.
На аэродроме было много портретов и бюстов руководителей нашей партии и правительства. Я приказал собрать их и закопать, чтобы враг не надругался над ними.
Собрав бойцов своего отряда, я сказал им:
— Нам тяжело, товарищи. Смерть сейчас для нас самое легкое. Кто боится умереть — выходи из строя.
Потом меня за эту речь прорабатывали: нельзя было так говорить.
Мне казалось, что я прав. У меня была одна только цель: внушить людям мысль, что под Москвой надо стоять насмерть.
Мы заняли оборону, однако в бой вступать тогда не пришлось — немцы были отброшены от Москвы.
Прошло еще много времени, прежде чем я попал на фронт.
3. Просьба Садыка
В дни боев под Сталинградом мои просьбы были наконец приняты во внимание, но вместо направления в тыл врага я получил назначение в военно-политическое училище. Положение на фронте было настолько тяжелое, что я сначала думал: к чему мне, человеку, уже воевавшему, тратить сейчас время на учебу? Я и так могу быть полезен на фронте. Однако вскоре увидел, что учиться мне необходимо.
Одновременно со мной в училище прибыл из Ташкента узбек Садык Султанов. Мы с ним быстро подружились.
Садык, горный инженер, доцент, по некоторым предметам программы нашего училища оказался более подготовленным, чем я, особенно по топографии, дававшейся мне труднее всего, и он предложил мне свою помощь. Он тоже нуждался во мне.
Садык никогда раньше не воевал, плохо представлял себе, что такое война. Мы находились еще в тылу, но скоро должны были попасть на передний край. Садык думал только одно: на войне убивают. Эта проклятая мысль его не покидала, как камень лежала на душе. Я видел это по его глазам. Они сразу становились грустными, как только он вспоминал свою жену и дочь, оставшихся в Ташкенте. Мне было очень жаль его. «Разве может такой человек стать воином?» думал я и однажды высказал ему свое сомнение.
— А все-таки, Садык, мне сдается, что ты бы больше принес пользы в тылу, — сказал я.
Всегда спокойный, он так и вспыхнул.
— Почему ты так думаешь? — спросил он.
Я засмеялся:
— Ты слишком нежный для войны. Ты же ученый человек, Садык.
Он посмотрел на меня с обидой и сказал:
— Я, Ваня, такой же коммунист, как и ты.
Мне кажется, что Садык все-таки сам не очень был уверен, что из него выйдет хороший солдат, но он не хотел, чтобы в этом кто-нибудь сомневался, кроме него самого.
Садык льнул ко мне. Видимо, ему легче было со мной привыкать к мысли, что скоро придется итти в бой, все время находиться под огнем. Я прошел гражданскую войну, остался жив и невредим, значит не всех на войне убивают.
На полевых занятиях мы вместе с ним усердно ползали по-пластунски, в грязь и снег. Для обоих нас это было нелегко, возраст уже немолодой. Подбадривая, я говорил Садыку:
— Ползай, Садык, ползай, не жалей брюха, останешься живой, как я.
Садык спрашивал меня: