Рассказ?
Шрифт:
— Естественно, вы смотрите на то, что перед вами, вы стараетесь далеко не заходить. — Потом добавила: — Знаете, за Уралом женщины в былые времена были не приучены часто присаживаться. Даже когда им нечего было делать, они замирали, как столбы, у себя на кухне. И в театре тоже, стоять — в порядке вещей.
Я не сумел освоиться с этими словами столь быстро, сколь она меня к тому подталкивала. Я ждал чего-то от комнаты, в ней мне открылись обширные бесплодные пространства, действительно напоминавшие неподвижность великих равнин.
— Как бы там ни было, — сказал я ей, — вы переутомились.
— У меня такой усталый вид?
— О! да, предельно. — Но увидев, какой эффект произвел этот крик удовольствия, я поведал ей его причины:
— Так, — сказал я, — вы более
Не знаю, что она об этом подумала. Она погрузилась в скрытное, неподвижное наблюдение, казавшееся следствием всего, что мы наговорили. Но о чем она думала, тут же вскрылось:
— Почему вы не удовлетворены тем, что имеете?
Я неловко к ней пригляделся.
— Но, — сказал я, — я не имею того, что имею.
Хотя эта фраза и казалась почти безобидной, ее, однако, оказалось достаточно, чтобы вскрыть между нами новую перспективу. Конечно, она хотела мне что-то сказать, но не менее хотела и заставить что-то сказать меня.
— Зря вы не спите, — настаивал я. — Сами для себя вы должны признать, что, несмотря ни на что, так и произойдет…
— Что произойдет?
— Рано или поздно все это выскользнет у вас из рук.
Если я рассчитывал на эту грубость, чтобы поколебать ее упрямство, то явно обманулся.
— Ну и почему, — сказала она, — вы хотите в этом преуспеть?
Почему? Я рассмеялся над ее вопросом.
— Да не хочу я этого, — сказал я ей, — совсем не хочу.
Это ее ничуть не поколебало.
— Вы, может, хотите этого не так, как могу хотеть того, что делаю, я, но все же это нечто крайне желаемое: я это чувствую, — сказала она непреклонным тоном.
— О! что касается желаний, в этом вы разбираетесь, — добродушно ответил я. — Ну хорошо, теперь моя очередь: если “я этого хочу”, почему не хотите этого вы?
Но, поразмыслив, она явно забеспокоилась — эмоция, вызвавшая у меня изумление. И тихо произнесла:
— Я не хочу этого, может быть, не так сильно, как вы полагаете, не так сильно, как ранее. — Она на секунду остановилась. — Временами я чувствую и себя тоже внутри этого желаемого.
— Вы? Именно себя?
— То, чего я хочу, мою волю. Зря я ничего не спускаю, никогда не теряю ее из виду: мне с этим не совладать.
Голос ее опять начал, чуть вибрируя, сдавать, что делало его столь замечательным.
— Но мне кажется, что до сих пор вы, напротив, весьма успешно в этом преуспевали. Знаете, вы были просто удивительны.
Она не слушала, и однако, сквозь поток своих мыслей, должно быть, распознала движение моей, ибо намекнула на нее с неожиданной скорбью:
— И вы тоже, вот только что, вы были так далеко…
— Был далеко?
Она начала было весьма впечатляющее движение, потом, опершись, словно чтобы обрести равновесие, о саму себя, произнесла со скорбным спокойствием:
— Не знаю, долго ли еще это продлится, ведь подобная свобода отнимает все силы.
Я долго и ласково в нее всматривался.
— Вы странная девушка. Такая воля, такая смелость, столь сильная душа, и все это… впустую.
Она окинула меня грозным взглядом и, словно продолжая пробуждение, откинулась назад и издала немыслимый крик, попросту взвыла.
Чуть погодя я весело ее окликнул: “Да, ну и жуткая же это была схватка!” Но она только махнула на меня рукой. Между тем, она передохнула, выпуталась, постаравшись смягчить и успокоить свое не приспособленное к подобным воплям горло. Я вышел из этой сцены “озабоченным”. Наслушался, как она полощет горло, занимается очищением — мрачный звук, эхо столь отдаленного предчувствия, что оно, казалось, доходило до меня с перебоями во времени. Было ли такое возможно? чтобы она верила, что живет, а рот ее уже был полон обмана? Думаю, она задремала, но не глубоко, ибо как только я захотел встать, она очнулась и коснулась меня взглядом, тем взглядом, который выхватывал предметы из-под нависшей, как она чувствовала, над ней завесы угрозы; поэтому-то он и был таким угрожающим. “Я в вас почти не верю”, - мягко сказала она. Меня это не удивило. Это соответствовало атмосфере неуверенности, нерешительности, которой была запятнана, как мне кажется, и сама
— Но… хочу ли я в чем-либо уверить?
Она не ответила, и с течением времени я начал задаваться вопросом, уж не было ли то, что я принял за законченную реплику, просто выжидательной формулировкой, оставляющей место для существенного. Это побудило меня ее спросить:
— А что вы скажете теперь?
— Я в вас почти не верю.
— Но… — сказал я, — откуда эта фраза?
Да, верно, глядя, как она этого держится, слыша, как упорствует этаким пришептывающим, но не лишенным оттенков голосом, которым она теперь говорила, — то была своего рода блистательная искренность, к которой примешивались и грусть, и коварство, и отдаленное злопамятство, — я счел ее куда как менее невинной, словно юная безответственная истина продолжала подавать ей знаки, откуда — мне никак не удавалось заметить, и между нами снова проходило ее отражение, но, поскольку снова, оно не было более ни безобидным, ни прозрачным.
— Верить, — чуть озлобленно сказал я, — почему вы хотите верить? Мое существование непрочно, не об этом ли вы думаете?
Она уставилась на меня с достаточно двусмысленным, сомнительным выражением, которое могло означать и желание, и затруднение ответить, может быть, усталость, но также и некое куда более важное сомнение. У меня было четкое ощущение, что она не собиралась довольствоваться столь незначительными уступками и, по правде говоря, при виде ее неудовлетворенности мне подумалось, что она вот-вот повторит… свою фразу, которая, как мне казалось, уже была у нее на устах, я слышал ее в пустом воздухе. Меня в этот момент охватила столь живая тревога, что, надеясь предотвратить то, чего ни она, ни кто другой не смог бы вынести, почти наугад — но я знал, что тем самым бесконечно, чрезмерно ей уступаю, — я пробормотал: “Вы хотите сказать, что…” Она кивнула. “Но возможно ли это? Вы все же меня касаетесь, со мной говорите”. Она с неожиданной горячностью выпрямилась. “Говорю! — промолвила она с жесточайшей иронией. — Говорю!” Она бросила это слово со столь невероятной жестокостью, что оно разорвало ее шепот и стало обычным человеческим словом — произнесенным, я хочу сказать, ее прекрасным безупречным голосом. Это было до такой степени лишено смысла, что я вздрогнул, да и саму ее проняла дрожь. Нас обоих, мне кажется, обуревал один и тот же страх.
Реакция ее оказалась столь сильной, она выпрямилась так порывисто, с таким полным забвением всего и вся, что не только меня не отпустила, но и потянула за собой; она ворвалась со мной прямо, по правде, в лоно опасной, изменчивой стихии — стихии своей иронии, того далекого от реальности сарказма, при котором серьезность не сулила никаких выгод. В некотором смысле это был один бесконечный рывок. Хотя она меня и удерживала — и тем самым я осознал свой собственный порыв, свое желание вытолкнуть ее перед собой, — я не мог не почувствовать, что достаточно пустяка, чтобы она упала. Вся сжавшись, она тяжеловесно удерживалась на ногах, и слышно было только, как что-то с отчетливым звуком открывается и закрывается, неясное движение в глубине ее горла, которое она пыталась смягчить. Я, должно быть, спросил: “Не надо ли чего-нибудь?” Но она чуть не выломала мне руки. Было темно. Казалось, только и оставалось, что отдаться подъему, потом спаду судороги — легкому пузырю, который потихоньку лопался, притом так близко от меня, что, естественно, моя участь была связана с этим звуком. Наконец ее настиг легкий приступ кашля, навязавший ей безмолвную борьбу, ибо она только и могла, что полностью подавить пробегавшую по горлу дрожь; это производило впечатление сражения за закрытыми дверьми, в некоем уже далеком мире, куда она отступила из скромности, но также и из-за недоверчивости. Я думаю, ей было очень жарко. Сквозь этот жар ей открылись мои совсем холодные руки. “Но вы же застыли”, — сказала она. Схватив меня за руки, она живым движением, наверное, чтобы насладиться прохладным прикосновением, прижала их плашмя себе к горлу.