Рассказ?
Шрифт:
Горькая, горькая мысль, итак, я могу быть там, где тебя еще нет, я могу быть огромным я, против которого ты борешься, отказываясь о нем подумать, огромной уверенностью, внутри которой ты не находишь себе места, которая, стало быть, тебя особенно не понимает. Возможно, вопрос, не есть ли я уже, а тебя еще нет, не может быть разрешен. По-моему, это ничего между нами не меняет. Это сомнение — горькое, горькое, признаю, сомнение — лишь форма без конца очаровывающей нас легкости. И если я, по-видимому, легче тебя, то не потому, что разгрузился от всякого бремени, но поскольку легок с той ношей, которой ты постоянно меня обременяешь, грузом отказа и забвения, каковым ты являешься.
Пока
Не надо бояться. То, что нас разделяет, как бы там ни было, ничтожно: мгновение покоя, мгновение ужаса, но покоя.
Заметь, что я не иду на поводу у простоты и не рассматриваю тебя как последнюю мысль, открывшую, когда я из нее вышел, пространство и, вполне вероятно, так и поддерживающую его открытым, дабы вечно меня отпускать, меня удерживая. Пусть этого не будет. Если бы ты была моей последней мыслью, наши отношения быстро стали бы непереносимыми. Крайне мучительно вообразить, что незыблемое в твоем присутствии, как и колкое острие, которое ты прячешь, пустоту вокруг которого с несгибаемой властностью собираешь, — все то, что делает тебя неподвижной и надежной, словно небо, исходит от мысли, которая уже не может больше изменяться и к которой ты пребываешь пригвожденной, приколотой, словно к самой себе, отказывающимся говорить замыканием страдания.
Так страдаешь ли ты, будучи крохотной мыслишкой, а не обширной мыслью, в которую ты хотела влиться? Крохотная мыслишка, ты вполне симпатична мне и такая. Какою бы ни была мысль, конец заставляет ее бесконечно, безмерно колебаться — соскальзыванием, которое твоя пунктуальность, что правда, то правда, должна отринуть как иллюзорное. Или же безмерности тебе все еще слишком мало, она кажется тебе заурядной и пошлой в сравнении с той точкой, которую ты сохраняешь и над которой, жутко сжимаясь, сызнова замыкаешься?
Почему ты не хочешь уступить? Зачем неустанно возвращаешь безмерное к той простоте, что — там, где ты, — подобна лицу, которое я могу, наверное, увидеть? Не хочешь ли ты ночи, каковой я для тебя являюсь, как являешься ею для меня и ты, погружаясь в которую, ты бы водрузила себя в точности на себя же — ответ на твой вопрос, вопрос, на который ты будешь ответом? Нам нужно переплавиться друг в друга. То, что для тебя — конец, наверняка станет во мне началом. Не искушает ли тебя счастье круга? Ты идешь впереди меня, любящая память, воспоминание о том, что не имело места. Ты идешь впереди меня как надежда, и однако же именно меня ты и должна нагнать, именно во мне ты сможешь себя нагнать. Подумай об этом, прибавь это к предельной мысли.
Верно, что и я тоже все еще хочу говорить с тобой как с лицом, как будто противостоящим мне там, на горизонте. Незримое лицо. Все более незримое пространство этого лица, и, между нами, покой. Словно я умер, чтобы это вспомнить, чтобы занести желание и воспоминание как можно дальше. Не для того ли и умирают, чтобы что-то вспомнить? Уж не интимность ли ты этого воспоминания? Не должен ли я говорить, чтобы ты разместилась точно напротив меня? А ты сама, не испытываешь ли ты потребности в последний раз быть — бок о бок с покоем — этим худым замкнутым лицом? Последняя возможность, чтобы на тебя взглянули великая мысль и огромная уверенность.
Думаю, это нас обоих и искушало: меня — что ты лицо, то, что
Но сетования, которые я вдруг услышал — во мне? в тебе? “вечные, вечные; если мы вечны, как мы могли ими быть? как быть ими завтра?”
Он говорил, что всегда выдается такой момент, когда вспоминать и умирать — возможно, быть мертвым — одно и то же. Как бы одно и то же движение. Чистое, без всякой направленности воспоминание, в котором воспоминанием становится все. Огромная мощь, каковой, скорее всего, достаточно уметь распоряжаться, чтобы умереть от памяти. Но мощь, пользованию не подлежащая. Несчастна тогда попытка о себе же вспомнить, отступление, отступление перед забвением и отступление перед вспоминающей смертью.
О чем она вспоминает? О себе, о смерти как воспоминании. Безмерное воспоминание, в котором умираешь.
Прежде всего забыть. Вспоминать только там, где ничего не помнишь. Забыть: вспомнить обо всем как бы через забвение. Есть некая глубоко забытая точка, из которой лучатся воспоминания. Все в памяти воодушевляется, начиная с чего-то, себя забывающего, ничтожной детали, крохотной трещинки, через которую оно целиком проходит.
Если мне необходимо дойти до того, чтобы забыть, если я должен вспоминать о тебе, только тебя забывая, если сказано, что тот, кто вспомнит, глубоко забудет о самом себе и об этом воспоминании, которого не отличит от своего забвения, если уже, и притом давно, я предчувствую, что доберусь до тебя только смешавшейся с ним и слившейся с образами, скрывающими его от самого себя, то знай, что…
Воспоминание, каковым я являюсь, которого я, однако, жду, к которому спускаюсь рядом с тобой, вдалеке от тебя, пространство того воспоминания, о котором больше нет воспоминаний, удерживающее меня только там, где я уже давно перестал быть, как будто ты, кто, быть может, и не существуешь, в длимом покое исчезающего продолжала превращать меня в воспоминание и разыскивать, что же могло бы меня тебе напомнить, великую память, где мы оба пребываем лицом к лицу, заключенные в слышимое мною сетование: вечные, вечные; пространство холодного света, куда ты меня завлекла, там не будучи, и где я тебя утверждаю, тебя не видя и зная, что тебя здесь нет, этого не ведая, это зная. Рост того, что расти не может, тщетное ожидание тщетного, безмолвие, и чем больше этого безмолвия, тем полнее оно превращается в гул. Безмолвие, безмолвие, производящее столько шума, вечное возбуждение покоя, не в этом ли то, что мы зовем ужасным, вечное сердце? Не за ним ли мы следим, чтобы его усмирить, успокоить, все более и более успокоить, чтобы помешать ему прерваться, длиться? Уж не я ли для себя ужасен? Быть мертвым и дожидаться еще чего-то, что заставит вас вспомнить о смерти.
Ожидание, ожидание лица. Странно, что пространство еще может сносить это ожидание. Странно, что огромное желание взглянуть в лицо испытывает самое что ни на есть темное. Здесь их много, это правда. Некоторые очень красивы, определенной красотой наделены в общем-то все, а некоторые, насколько я мог разобрать в коридоре, просто удивительно привлекательны — в той, возможно, мере, в какой сами в покое и безмолвии испытывают глубинное влечение. Но хочу я не совсем этого. Быть может, есть много обликов, но только один лик, ни красивый, ни дружеский, ни враждебный, только зримый: я воображаю, что этим лицом являешься ты, даже наверняка ты им и являешься — из-за присущего тебе отказа появиться, из-за тяжкой неподвижности, никогда не искажаемой прямолинейности, прозрачности, которую не замутить. А появиться только и может, что замутняемое.