Рассказ?
Шрифт:
В этой связи следует учесть, что Бланшо неоднократно обращался к опыту Ницше (в первую очередь — к его доктрине вечного возвращения, подробно обсуждаемой в “Шаге в-не”, и к имманентно присущей его мысли фрагментарности) в своих критических статьях, главной из которых стала фундаментальная работа 1966 года “Ницше и фрагментарное письмо”, своим философским обоснованием фрагментарности обозначившая перспективы и послужившая обоснованием собственного творчества Бланшо на ближайшее десятилетие. В ней он, в частности, пишет: “Человек исчезает, он тот, чья сущность — исчезновение. […] Стоит человеку вступить в свое начало, как он вступает и в свой конец, начинает кончаться. Человек — всегда человек упадка, упадка, каковой отнюдь не вырождение, а, напротив, нехватка, которую можно любить, которая объединяет в обособлении и расстоянии ‘человеческую’ истину с возможностью погибнуть. Человек самого последнего пошиба — это человек постоянный, существующий, который не хочет быть последним человеком. […] Факт исчезновения человека […] куда загадочнее, чем обычно полагают, […] ведь человек в некотором роде вечен или нерушим и нерушимым и исчезает. Нерушимое: исчезновение.
63
М. Blanchot. L Entretien inlini, Gallimard, 1969, pp. 232–234.
…сдержанность пребывающего непроявленным.
Вышедший из печати весной 1962 года новый recit Бланшо “ОЖИДАНИЕ, ЗАБВЕНИЕ” (L'Attente I'oubli, Gallimard) поразил прежде всего своей формой: повествование, описание и комментарий смешались здесь в одно целое, взорвав целостность дискурса. Именно дискурс, точнее, пришедшее ему на смену письмо Бланшо, не выдерживающее, с одной стороны, напора главных “метафизических” героев текста, ожидания и забвения (по Хайдеггеру, напомним, — двух относящихся к сфере неподлинного, или, по В. Бибихину, несобственного, модусов понимания как темпоральности, см. Sein und Zeit, § 68), а с другой, сопротивляющееся нарративному “спрямлению”, становится здесь главным “действующим лицом”. Теоретическое обоснование подобное фрагментарное, “отрывочное” письмо получит (вместе с дальнейшими опытами его практического использования) в следующей “теоретической” книге Бланшо “Бесконечная беседа”, после чего достигнет нового уровня в слиянии (сходящей на нет) беллетристической наррации и критического (при этом рефлексирующего) дискурса в двух последних больших книгах писателя, “Шаг в-не” и “Кромешное письмо’', фрагментарность которых служит для критиков заменой жанровых помет.
Внешняя канва рассказанной здесь истории заметно проще, чем в предыдущих рассказах и укладывается буквально в пару фраз: мужчина (по-видимому, писатель) увидел на балконе женщину, которую раз или два замечал до этого; он подает ей знак, [64] и она приходит к нему в гостиничный номер, чтобы провести с ним ночь — как мы слышим, за беседой: он, похоже, безуспешно пытается вытянуть у нее секрет, которым она, скорее всего, не обладает; его ожидание и ее забвение и становятся метафизическими измерениями и словесных блужданий персонажей в диалоге, и распадающегося на части дискурса, чередующего диалоги с повествованием то от первого, то от третьего лица.
64
По Левинасу, уже само “подать знак” “расстраивает языковые структуры" (Э. Левинас. “Служанка и се господин" [так Левинас, оговариваясь, что работает в модальности “быть может", называет героев “Ожидания забвения”, трактуемых им как язык и речь], в кн.: М. Бланшо. Ожидание забвение, op. cit., стр. 142).
Сведенные к минимуму описания играют тем не менее весьма важную роль; с одной стороны, они естественно продолжают описания обстановки из предыдущих рассказов (опять пустая комната, опять все та же немногочисленная мебель, женская фигура на пороге), с другой, по-прежнему проблематизируя свою достоверность, выявляя неустранимость дистанции между зрением и речью, видимым и выражаемым, предвосхищают и иллюстрируют тему и само название диалогически же построенного эссе “Говорить — не значит видеть” из “Бесконечной беседы” (впервые это эссе было опубликовано в NRF в июле 1960 года, т. е. в процессе работы над "Ожиданием, забвением”).
Но главной темой “Ожидания забвения”, конечно же, является относительность речи и ее тяга к абсолюту (кратким выражением этой несбыточной тяги служит рефрен первой части: “Сделай так, чтобы я могла говорить"), которая, собственно, и делает литературу возможной, тема, стало быть, неадекватности, тщетности, невозможности литературы, отсутствия произведения, выводящего бытие, а не сущее, к дневному свету повседневной реальности, — то есть все та же Орфеева коллизия. При этом художественно рассказ не сводится к защите или демонстрации того или иного тезиса; как пишет Левинас, "Мы имеем дело отнюдь не с аллегорическими персонажами. Чувственная наполненность этих тем не менее оголенных и как бы абстрактных фигур вполне целостна; невольно схлестываешься с плотностями и массами, расставленными в реальных измерениях и следуя свойственному им порядку, что, будто в бреду, порождает едва ли передаваемые, как только спадет горячка и займется день, проблемы. В этом уникальность рельефа литературного пространства Бланшо. [65]
65
Ibid., стр. 134.
Собственно текст рассказа и представляет собой проработку двух скрепляемых друг с другом ожиданием и забвением треугольников (в смысле как геометрическом, так и “любовном”): язык/речь/литература и бытие/сущее/выражение. Дублирование метафизического пространства пространством литературным подчеркивается во второй части и “удвоением” героини: ее место сплошь и рядом занимает ее “присутствие” (presence), которое, будучи по-французски
66
Необходимостью сохранить в переводе как эту чреватую отождествлением подмену, так и ключевое для взаимодействия систем Хайдеггера и Деррида понятие “присутствие”, и объясняется появление в переводе довольно неуклюжей “явленности в присутствие”.
…мгновение моей смерти — отныне всегда в каждый миг.
Выпущенный издательством Fata Morgana крохотной книжечкой (и большим для этого библиофильского издательства тиражом в полторы тысячи экземпляров) в день рождения Бланшо, 22 сентября 1994 года, рассказ “МГНОВЕНИЕ МОЕЙ СМЕРТИ” (L’instanl de та mort) вызвал во Франции необычайно широкий отклик. Во-первых, с момента выхода предыдущей “беллетристической” книги автора прошло уже более тридцати лет, и считалось само собой разумеющимся, что “Ожидание, забвение” останется последним рассказом Бланшо, так что сенсацией стал сам факт появления новой книги. С другой стороны, поражал (и отвечал давно подспудно дремавшему любопытству) откровенно, чуть ли не навязчиво автобиографический характер текста, свидетельствующего “из первых рук" о том, о чем ранее можно было только догадываться между строк “Безумия дня” или по намекам посвященных. Удивлял и аскетизм, кажущаяся безыскусность повествования, и сам жест престарелого писателя, не вяжущийся с его подчеркнуто оберегаемой приватностью. Именно вскрытию многослойности этого произведения, разнообразию контекстов, в которые оно встроено, проблеме его литературности, в частности — соотношению в нем первого и третьего лица, и посвящено большинство появившихся в печати откликов, в то же время зачастую задними числам использующих его в качестве точки опоры для спекулятивного переобустройства не только жизненного пути, но и панорамы творчества писателя. [67] Среди откликов "маститых” в первую очередь надо отметить доклад Жака Деррида под (предварительным, но вполне адекватным) названием “Вымысел [68] и свидетельство”, прочитанный летом 1995 года в католическом университете Лувена. В расширенном виде он был опубликован в виде книги под названием “Проживание” (или: “Остается Морис Бланшо”): J. Derrida. Demeure — Maurice Blanchot. Galilee. 1998. Полностью вошедший в эту 140-страничную книгу исходный текст Бланшо разбирается в ней буквально пословно. Особый интерес вызывает приведенное Деррида письмо Бланшо, в котором тот подтверждает реальность описываемых в книге событий — и даже указывает их точную дату: 20 июля.
67
Например: “Как избавиться от мысли, что под прицелом нацистов в роли жертвы ему [Бланшо] выпало пережить смерть того, кто вплоть до 1938 года был безоглядно вовлечен в среду крайне правых — в лагерь палачей?” и “Какая разница, сгорела ли рукопись, коли мгновением собственной смерти ему наконец была дарована возможность начать писать. Отсюда к нам, читающим последнюю книгу Бланшо, и приходит это странное чувство, будто мы только начинаем его читать” (V. Hugotte. “Un recit du desastre". Esprit, mars-avril 1995, pp. 182–186).
68
То есть все то же пресловутое “fiction”: и вымысел, и литература.
О некоторых деталях. От описываемых событий книгу отделяет ровно 50 лет. Пропавшая рукопись — по всей видимости, одна из первых версий странно (?) созвучного по названию описываемым событиям “Смертного приговора”. Вновь, ставя под сомнение весь механизм свидетельства о том, как все было “на самом деле”, Бланшо, как и в “Смертном приговоре” подменяет даты: “гегелевский” эпизод, замечает Деррида, относится не к 1807 году, столетнему юбилею — в прошлом — рождения писателя, а к 1806-му; на фасаде родного дома Бланшо в Кэне, указывает Бидан, выбито: 1809 — вымысел и свидетельство вновь смешиваются воедино…
После испытания Улисс нашел себя таким, каким был, а мир нашел себя, может быть, более бедным, но и более прочным, более надежным. (“Пение Сирен”, ор. cit., стр. 13).
Наивно было бы надеяться, что все вышеизложенное может в чем-то, хоть и задним числом, помочь, что-то прояснить читателю — разве что поощрить его в дальнейших блужданиях… Помогает ли оно второй инстанции, тексту? Но в чем? Как ему можно помочь?
Не в том ли и состоит функция послесловия, чтобы наделить текст той логикой, которой в нем нет, которая ему внеположна, но сопричастна, сделать из произведения книгу, из того, что есть, — как оно будет “на самом деле”?
Писать подобное послесловие в попытке что-то объяснить, истолковать, добавить… не признать ли это, что тексты не выполнили своего предначертания: быть самодостаточными в своем одиночестве?
И тем самым подтвердить их конечную правоту: не о своей ли бесконечной недостаточности они и пытаются рассказать?
Не для того ли оно пишется, чтобы помочь им сделать еще один шаг на свет божий? еще один, абсолютно лишний шаг на бесконечном пути? чтобы придать ему видимость конечности, бесконечное, коли нельзя его исчерпать, зачеркнуть?