Рассказы и сказки (1968)
Шрифт:
Он повесил западню на ветку дикой сирени. Мы пришли на берег.
В ожидании, пока поймается птица, мы пошли бродить по берегу, у теплой густой воды, пахнущей йодом, песком и тиной. Чайки и паруса белели легкими запятыми в далекой голубизне воздуха и моря. Мшистые столбы купальни ходили и раскачивались длинными глянцевитыми отражениями в плоской, почти неподвижной ряби.
Среди разговора Эдуард вдруг дернулся.
– Старик, пора! Клянусь честью, птицы, наверное, уже поймались. Я-то знаю, как их ловить.
Мы быстро пошли к клетке.
Куст находился на прежнем месте, но клетки не было.
Эдуард растерянно осмотрелся и вдруг зарычал от бешенства. Он приложил ладонь к глазам и страшно выругался. Я посмотрел вдаль. Там, мелькая по верблюжьим горбам берега и по синеве моря, улепетывал мальчишка. Он размахивал клеткой,
– Черт возьми, - сказал он с мрачной улыбкой, - клянусь беличьей ротондой старухи, этот мальчишка далеко пойдет!
Он медленно поплелся домой.
Я шел следом за ним, корчась от приступов хохота.
Я вдыхал свежий морской воздух, защищая ладонью глаза от стеклянного осеннего солнца, оплетавшего сияющей паутиной пыльные, тяжелые сады.
В густой чаще их уже сквозили лимонные пятна акаций и коралловые кленов.
1920
ПРАПОРЩИК
Прапорщик Чабан, малый двадцати трех лет, тихий и недалекий, с васильковыми глазами, темно-русыми волосами и белыми девичьими руками, типичный студент, - в свое время, во время войны с немцами, был храбрым и выносливым солдатом. Под Минском он взрывал со своим взводом горны и получил жестокую контузию правой стороны тела. Под Барановичами его переехал зарядный ящик, в Одессе, в госпитале, где он лечился, у него сделалась чесотка. За это все он имел два Георгиевских креста, шашку с анненским темляком и надписью: "За храбрость".
В девятнадцатом году он был мобилизован. Это случилось весной. У него не спросили, хочет ли он воевать, и не спросили, сочувствует ли он добровольцам. Он должен был хотеть воевать и сочувствовать армейскому генералу с жандармской бородкой, портреты которого, перевитые георгиевскими лентами и украшенные скрещенными пушками, красовались всюду. Прапорщика только спросили на пункте, где он желает служить, и, узнавши, что ему все равно, записали на бронепоезд и назначили телефонистом. Сначала бронепоезд стоял в ремонте в железнодорожном депо, и прапорщик Чабан через два дня на третий был начальником караула, охранявшего поезд. Часовыми у него были недоучившиеся юнкера, малолетние кадеты и вольноопределяющиеся в длинных артиллерийских шинелях с красными погонами.
Подвешенные на громадных цепях к закопченному стеклянному потолку тысячепудовые бронированные вагоны, похожие на танки, смотрели в разные стороны открытыми черными люками, из которых, как из открытых ртов повешенных, торчали набрякшие языки пулеметов. Среди страшного железного грохота, совершенно оглушавшего непривычное ухо, в запахе раскаленного железа и в синем чаду каменного угля плавали острые многоконечные звезды фонарей. Рабочие, оголенные по пояс, с телами, блестевшими от сала и копоти, как у негров, возились у горнов, у станков, бегали с громадными тяжелыми молотами, клепали, ругались, мочили воспаленные головы под краном и курили махорку. Каменные сердитые лица их, полные злобы и презрения, мелькали в рассеянном свете фонарей и вселяли в сердце Чабана странную, непонятную тревогу. После того как командир бронепоезда, молодой полковник воздушного флота, джентльмен с английским пробором, трубочкой и белым крестиком на синей гимнастерке, приказал усилить караулы и поставил в известность господ офицеров бронепоезда, что с рабочими нужно быть крайне осторожными и что подпольные коммунисты могут взорвать бронепоезд, прапорщику Чабану стало еще страшнее обходить по ночам стоявших, как игрушечные солдатики, с винтовками часовых. С ремонтом бронепоезда страшно торопились и работали двадцать четыре часа в сутки, в две смены. Ежедневно откуда-то привозили новые английские пулеметы, дальномеры и охладители. Постоянно к воротам мастерских подъезжал великолепный блестящий синий лимузин, и группы генералов в сопровождении английских лейтенантов и французских капитанов, громко и весело разговаривая на разных языках, осматривали работы.
Прапорщик Чабан не понимал, что делалось вокруг. Он не знал, почему рабочие хотят взорвать бронепоезд и почему начальство хочет, чтобы этот бронепоезд был поскорее готов. Он не знал, почему красные дерутся с белыми и почему вся Россия разделилась на две части - на большевиков и на небольшевиков. Правда, офицеры бронепоезда, с которыми помещался Чабан в вагоне, постоянно говорили о том, что до тех пор, пока коммунисты будут у власти, Россия не перестанет бедствовать. Но почему это должно было быть именно так - никто не объяснял, и Чабан, который привык дома, у себя в Умани, к простым и несложным разговорам о погоде, об университете и об охоте, был чужим в среде этих капитанов, поручиков и юнкеров.
В последнее время рабочих стали торопить еще больше и чаще стал наезжать автомобиль с генералами. Газеты писали о победах и о бегстве красных. Но в городе становилось все тревожнее, и уже были случаи, когда на окраинах убивали добровольческих офицеров. И вот однажды бронепоезд был готов, поставлен на рельсы и составлен. В тот же день полковнику принесли предписание из штаба, после чего он сейчас же запретил отлучку в город. А через день, уже вполне готовый и вооруженный, подцепленный к длинному воинскому эшелону, бронепоезд стоял у рампы, готовый к отходу. Офицеры, кадеты и юнкера грузили в вагоны пледы и хорошие чемоданы, заплаканные дамы и изящные девицы окружали выкрашенные в защитный цвет стальные коробки бронепоезда. Часовые рисовались ружьями на башне, и командир первого орудия, с походной сумкой и биноклем через плечо, деловито бегал, наблюдая за проводкой телефонного провода. На рампе готовились служить молебен, и попы надевали ризы. Потом пели певчие, раздавали горящие свечи, шептались адъютанты генерала, приехавшего в лимузине. А после молебна командиру вручили новенькую, блестящую икону святого Николая, и генерал говорил речь. Говорил он о том, что красные враги сильны, что требуется напряжение всех военных сил для того, чтобы их сломить. Говорил он об Учредительном собрании и о том, что именем главнокомандующего всеми вооруженными силами юга он приказывает пленных расстреливать на месте. При этом у него дрожали седые подусники.
Во время молебна Чабан крестился, во время речи генерала стоял навытяжку, а после речи вместе с другими кричал "ура".
А перед самым отходом поезда, гуляя по полотну, он встретился со своим старым гимназическим товарищем, фамилию которого забыл, но лицо которого хорошо помнил. Они поздоровались.
– Здорово, старик, - сказал Чабан, разглядывая легонькое пальтишко и небритое лицо приятеля. - Сколько лет, сколько зим, что ты здесь делаешь?
Приятель улыбнулся славной студенческой улыбкой.
– Работаю в железнодорожном госпитале. А ты что, добровольцем заделался?
– Мобилизовали.
– Ага. Что ж, вы этим поездом думаете раздавить Советскую Россию? В Москве завтракать собираетесь, нет?
– Что у тебя за странный тон? - Чабан понизил голос и оглянулся. - Ты что, может быть, коммунист?
– А ты контрразведчик?
– Нет.
– Да, коммунист.
Приятели помолчали, а потом Чабан сказал:
– Вообще все это очень странно. Вот генерал только что говорил речь, чтобы расстреливать пленных и что коммунисты - наши самые злые враги, а я с тобой вместе учился, и мы вместе на казну ходили и вместе старые книги продавали. А ты теперь коммунист, а я доброволец, и, значит, я тебя должен убивать, а ты должен меня при первом удобном случае в Чека посадить. Ничего не понимаю. Объясни мне, пожалуйста.
Но приятель Чабана только усмехнулся и махнул рукой. А на прощанье сказал:
– Объяснять тебе долго, а вот пойдешь в бой, и когда будешь из пушки стрелять, так хорошенько подумай, в кого стреляешь. Авось своих старых солдат человек восемь уцокаешь на месте.
И ушел. А Чабан возвратился на бронепоезд, где уже все было готово к отправлению. И до самого отхода рассматривал, недоумевая, румяных и воинственных мальчиков-вольноопределяющихся.
Эшелон гнали всю ночь. Ветер резал по крышам, и в щели теплушек хлестал дождь. Лошади, гремя подковами по доскам, шарахались от блеска фонарей, стрелявших в глаза с полустанков. Начальник какого-то узла, задержавший поезд на три минуты, был расстрелян, и труп его был брошен в канаву. Никто не знал, по какой дороге гонят и почему так торопятся. Только в штабном вагоне, где толстые железнодорожные свечи в тяжелых медных подсвечниках прыгали по широкому ломберному столу, полковник в синей гимнастерке, положивший локти на расчерченную трехверстку и беспрерывно набивавший трубку, знал, в чем дело. Но лицо его было невозмутимо. Он быстро пробегал припухшими глазами телеграммы, которые ему подавал на каждой станции адъютант, покусывал кончик желтого карандаша и прихлебывал чай из мотающегося стакана.