Рассказы о Ваське Егорове
Шрифт:
— Гондон в клеточку, — говорил Валентин. — Ну теоретик секса. А где эта сучка сахарная? Убежала.
"Убежала..." — на этом слове Василий Егоров ушел в темноту боли и не почувствовал, как поднявшийся на ноги брат Яков врезал ему по губам ногой. Голова Василия дернулась, тело, чтобы спасти глаза, — наверное, есть в подсознании такой режим, — повернулось животом вниз, лицом в траву.
Василию казалось, что он выкатывается из темноты по крутой лестнице, обрушивается со ступеньки на ступеньку, как обрушивается вода. Брызги воды, которые его слагали, вдруг стали красными и
— Где эта сучка, я ей горлышко перегрызу! — снова услышал он, но огонь оглушил его, подбросил, и он снова покатился по ступеням вниз. Наконец он ощутил себя плавающим в огне, как саламандра. Огонь кипит, вскидывается струями, выплескивается брызгами. Васька видит висящие на стенах картины. Огонь рвет их, прожигает черные дыры. Первой вспыхивает киноварь, за киноварью охра, затем как-то сразу — зеленое, желтое, коричневое. Дольше всех не поддается огню синий цвет — синий и голубой. Но вот с треском и пузырями горят небеса. Только мальчик-младенец с бубликом не горит. Огонь вокруг него. Он как бы уже и не на холсте.
— Спаси меня, — говорит мальчик.
— Сейчас, сейчас... — Василий подплывает к нему, дует на огонь, как на ошпаренный палец, но он сам огонь, он саламандра, и руки у него красные. — Нужно позвать людей, — говорит Василий мальчику. — Люди! Люди!..
Мальчик улыбается ему.
— Ну и глупый ты, Василий Егоров, — говорит мальчик с грустью. — Если художник не может, то что может народ?
— Народ может родить гения.
— А кто его распознает?
— Бог.
— Видишь, Васька, как долго ты шел к этому слову и пониманию его. Когда Бога нет, нет и гениев, их просто некому распознать.
Василий почувствовал, как огонь оседает, лицо его окунается во что-то холодное.
— Василий Петрович! — кричал ему этот холод. — Василий Петрович, очнитесь.
Васька открыл глаза, слепленные болью. Таня Пальма обтирала его лицо полотенцем.
— Горит, — прошептал он. — Пожар...
— Нету пожара. Гоша им наклепал. Я Гошу еще с дороги увидела. Он на реке рыбу ловил. Какая там рыба, в такой быстрине? Как этот черт вас ударил, я за Гошей... Как Гоша их возил! Вы бы видели. Козел этот, Валентин, свой камень вытащил, он с ним всегда ходит, но тут я его за руку зубами. Он матом, а Гоша ему промежду рогов кулаком. Вот крест святой, я у него рога видела. От Гошиного удара они так в стороны и разошлись, то вверх торчали, то разошлись...
— Братья художника избили, — сказал милиционер Крапивин прокурору района Калинину. — Сильно. Ногами.
Калинин стоял у окна, а за окном было пусто в том смысле, что ничего не было построено. Построили было пивной ларек, но окончательно прекратилось пиво, и ларек перевезли к железнодорожному вокзалу, где он и установлен для продажи печатной продукции. Приезжают из Москвы и Санкт-Петербурга молодые люди и чего только не продают — каких только газет не привозят, даже газету сексуальных меньшинств — "Гермафродит". И нет запрета. А когда нет запрета, то главным символом государства, то есть его гербом, может быть только двуглавый член, сокращенно — двухер. А вокруг него розы.
Из окна прокурорского
— Говорю, братья художника отметелили, — повторил милиционер Крапивин.
— Попа?
— Его дружка закадычного. Обещались дачу поджечь. Я всегда говорил — ждать от этой дачи беды. Криминогенный нарыв. Особенно если она вся картинами дорогими увешана. У всякого туриста и другого контингента разгорается желание картину украсть или две. Иконы в округе все покрали.
— Говоришь, дорогие картины? Сколько они будут стоить, если сгорят? Примерно.
— А ничего. Вот если кубометр дров — ему цена известная. А картина — думаю, ничего. Греза.
Прокурор Калинин представил себе картины, развешанные в зале Уткиной дачи, и подумал: "Хоть уволенный поп, а без церкви не может". Представил он, как горит Уткина дача: картины сворачиваются от огня в трубку, как береста, и, как береста, громко трещат и брызгают искрами.
— За что братья художнику наклепали?
— Темное дело.
— Будет в суд подавать?
— Не хочет. Тут, видишь, какое дело — Гоша Афганец. Прибежал и так отметелил братьев, что они до деревни на карачках ползли. Говорил я — нельзя было разрешать эту Уткину дачу. Художники — как зараза. Ходит мужчина, ничего не делает, рисует в свое удовольствие в блокнотике, а дети видят и учатся ничего не делать. Особенно если художник на "жигуле".
— Слушай, Крапивин, какой бы ты герб государству нашему предложил?
— Палку, — сказал майор Крапивин. (Милиционер-то был в чине.) — Двуглавую палку. А вокруг нее розы. — Были у майора четыре мальчика и одна девочка. Все дети хорошие — на них надежда. — Если не палку, — сказал он с хрипотцой от отцовской гордости, — то закон. А вокруг все равно палки, пусть даже розовые. Или плетки.
— Дерьмо! — вдруг закричал за окном Гоша Афганец. — Все вы в вашей прокуратуре дерьмо. И закон ваш дерьмо!
Василий Егоров, согнувшись и отхаркиваясь, спускался по навощенной лестнице с третьего этажа, где лежал. Ему хотелось поглядеть в небо. В жизни он часто дрался и почти всегда думал после драки: "Нарвусь. Врежут мне. Врежут". И ждал этого. А состарившись, шестьдесят восемь, — ждать перестал. Тут ему и врезали. Два шута. Или два палача? И драку они спровоцировали, и избили его, смеясь, только из наслаждения бить. В мясо, в зубы, в глаз.
Картины светились на стенах, как окна в другие миры, как жерла вулканов. В кухне, этажом ниже, пахло яблоками и тушеной бараниной.
На пороге сидели два мужика: один бритый, сидел, как сидят каторжане, на корточках, другой косматобородый — привалясь к косяку и расставив ноги, как сидят сильно выпившие, изготовившиеся петь дурным голосом. Бритый держал топор в руке. У бородатого в руках был здоровенный вяленый лещ. На крыльце, на газете, буханка хлеба.
— Ты, Лыков, закусывай, — говорил космобородый.