Рассказы провинциального актера
Шрифт:
В тот день, он сидел в своей гримерной у столика, штора на окне была задернута, лампочки над столом ярко горели — войдя в гримерную нельзя было определить, что за окном — вечер или день?! Актеры создают себе вечернюю обстановку всегда — привычка играть спектакли по вечерам, почему все утренние и кажутся «ненастоящими», а «утренниками».
Он сидел, склонившись над своей коробкой, и что-то колдовал там.
— Привет Федору Волкову! — сказал я, входя к нему.
Этим приветствием я давал ему понять, что гримом в таких коробках пользовались во времена
— Привет халтурщику! — парировал Игорь.
Он знал мою нелюбовь к гриму, особенно к лаку, коим мы клеим усы и бороды. Во-первых, он резко пахнет, во-вторых, если гримерша слишком старательно приклеит парик, после спектакля придется отдирать его вместе со своими волосами, полчаса отмывать их одеколоном и, выходя из театра, возбуждать зависть обитателей двора, обдавая их животворным запахом «Тройного».
Я ходил по гримерной, посматривал, что он там колдует над своим сундуком из нержавеющей стали.
— Давно не был в деле! — сказал он, кивая на коробку и чему-то улыбаясь, и показывая при этом неправдоподобно белые зубы.
Костяной лопаточкой он снимал запыленные слои цветного грима и обнажал их в яркой первозданности: ярко-голубые, зеленые — для подводки глаз, бордовые, карминные — для губ и румянца.
— Ты, пожалуй, и забыл, как им пользоваться? — спрашивал он, склоняясь низко над столом, чтобы лучше рассмотреть свои богатства. Игорь был, что называется, крупного телосложения, но руки у него были почти миниатюрными, и он изящно и неторопливо длинными пальцами орудовал костяной лопаточкой.
Откинутая крышка мне хорошо была видна, она привлекла мое внимание тем, что была не блестящей, как положено нержавеющей стали, а цветной, затуманенной, словно чем-то расписанной, но не явственно. Свет от лампы лег на крышку так, что она перестала бликовать, и я различил какие-то мелкие рисунки, разбежавшиеся по всей ее внутренней стороне.
— Ну-ка, ну-ка! — потянулся я к нему. — Что это такое? Покажи, если не секрет!
Он откинулся на стуле и повернул коробку ко мне, чтобы удобнее было рассмотреть.
Вся внутренняя стенка была расписана непривычными для глаза красками. Рисунки были мелкие, почти микроскопические — букет ярко-голубых незабудок, изящно изогнутые пальмы, профиль Мефистофеля, как принято изображать его в театре после Шаляпина, угол средневекового замка или монастыря — и все яркими красками, без полутонов. Вся картина в целом, точнее, вся галерея картин была словно под пленкой.
— Твоя работа? — спросил я удивленно и восхищенно. Он заулыбался и закивал, как китайская игрушка. Здоровый мужик с крепкими руками, как дитя, любовался своими едва различимыми миниатюрами. И было, чем любоваться — линии были точны и изящны, а веселая гамма красок радовала глаз.
— Неведомый шедевр! — продолжал я. — Неизвестная манера, неизвестного автора. Чем работали, маэстро?
Он улыбнулся еще шире и хитро прищурил на меня глаза — «Угадай!» — не стал томить и показал… на свою коробку:
— Гримом.
То ли увидев мое недоверие, то ли решив довести мое восхищение до апофеоза, он прямо на поверхности столика — а столы у нас покрыты пластиком, — несколькими точками разных тонов, набросал цветок, вернее, слепил цветок, взял пузырек с лаком и, едва касаясь кисточкой — лаковкой! — легонько замазал рисунок, и очередной шедевр был готов — лак сохнет быстро!
— Первый раз вижу такое… — начал было я и осекся.
Что-то смутное шевельнулось в памяти, остановило категорическое утверждение. Я подумал, что не могу утверждать, что такое вижу в п е р в ы й раз, потому что я видел такую технику рисунка, точно, видел и основательно видел, но давно. Может, в детстве? Нет, исключено — мое детство прошло в атмосфере, чрезвычайно далекой от театра и прочих художественных ценностей!
Пожалуй, неожиданное вторжение в память несколько оглушило ее, и она отказывалась давать информацию, как иногда мы мучительно заставляем себя вспомнить мотив самой популярной песни и не можем, пока что-то не щелкнет в голове, и мы с облегчением говорим — «Да вот же…»
Он не распознал моего волнения в короткой реплике и продолжал:
— Дядька меня научил. Был он и актером, и режиссером — эдакий вечный скиталец по периферии, оседать не желает, хоть уже и в возрасте… Научил он. Но рука у него покрепче моей — перед войной он метался, что выбрать — Театральное или Суриковское? Ну, как говорится — выбрала война.
Я так внимательно слушал его, так заинтересованно рассматривал рисунки, так изумленно качал головой и неподдельно восхищался, что он милостиво добавил:
— Как-нибудь принесу в театр е г о коробку с гримом. Дядькину! Оставил на память! В два раза больше этой — картинная галерея. Лак потемнел, но разобрать можно.
«Мотив забытой песни» все еще не давался мне, а восхищение продолжало изливаться.
Он воодушевился от моих слов.
— Свободен?
— Как птица!
— А какого черта мы торчим здесь? Идем ко мне. Погода приличная — пройдемся до зоопарка пешочком, заодно птиц посмотрим, а там до меня — рукой подать… Покажу тебе дядькины шедевры…
Предложение было заманчивым, и я согласился, тем более, что поиск пропавшего мотива начинал изводить меня.
Мы пошли в Волков переулок, мимо зоопарка, где сквозь ограду полюбовались на диких кряковых, что пристроились вне заморского штата на дармовщинку и никуда зимой не улетают.
Его однокомнатная квартира с трудом выдерживала все то, что он на нее обрушил — бордюр всех потолков был отделан тончайшей лепниной, стены украшали бра самодельных конструкций из деталей старых бронзовых украшений, такие же подсвечники для пяти и более свечей, потолок в кухне расписан под старинный плафон, вдоль стен кухни — рисованные шпалеры — и все это в однокомнатной квартире в доме-коробке, выстроенном в шестидесятые годы, чтобы поскорее вытащить людей из подвалов.