Рассказы в изгнании
Шрифт:
Я вышла первая. Я дошла до площади, пересекла ее и вошла в полутемное, тесное кафе. Слева и справа шли столики, между ними был узкий проход, в конце его была перегородка. Я зашла за нее. Там было еще темнее. Сев за первый столик в углу, я заказала пиво и раскрыла газету. Расчет мой оказался правильным — через 10 минут Андрей Григорьевич Бер, в той же самой шляпе, с той же палкой в руке, вошел и сел в первом отделении, у самой перегородки. Я видела его сквозь прозрачный узор в матовом стекле, в полуаршине от себя. Было
…Мария Николаевна села рядом с ним, им что-то подали. Она была здесь. Мне все еще не верилось. Он взял обе ее руки, стянул с них перчатки, долго целовал их.
— Не плачь, — сказала она вдруг. Прошло долгое молчание.
— У меня руки мокрые от твоих слез, — сказала она опять.
Большие стенные часы тикали надо мною, в темном углу; проехал грузовик. За цинковой стойкой дремал толстый хозяин — и больше ничего.
— Я не могу, — сказала она. — Я дала слово Павлу Федоровичу. Я не могу.
Он сказал:
— У тебя у самой слезы текут, и кофе у тебя простыл и, наверное, соленый.
Она помешала ложечкой в стакане. В неподвижности их больших, темных силуэтов было что-то непохожее на действительность.
— Скажи мне что-нибудь, — сказал он. — Улыбнись мне.
Но, видно, голос и губы не повиновались ей.
— Я не могу его оставить, — услышала я. — Все равно, что пойти и убить. И обманывать его я тоже не могу.
— Так я пойду и убью, — сказал он шепотом. Опять она молчала долго.
— Я хочу приходить сюда, чтобы смотреть на тебя. И ты приходи смотреть на меня.
Он долго смотрел на нее.
— Подожди, — сказал он вдруг и улыбнулся, — неужели ты вправду думаешь, что это может так продолжаться?
Она по-бабьи оперлась щекой на руку. Тикали часы, время уходило, вошел кто-то, выпил у стойки рюмку, звякнули деньги. Ушел.
И когда неожиданно вспыхнул электрический свет над стойкой, над ними, надо мной, Мария Николаевна встала и ушла. И через минуту Бер подозвал хозяина и, расплатившись, ушел тоже… Зажглись еще две лампы. На дворе было совсем темно.
Я вышла как шалая. На свете не было никого, с кем я могла бы плакать. На свете не было никого… Какие-то улицы, углы, фонари… Я ничего не узнавала. Я пришла домой, позвонила. Дора открыла мне; Мария Николаевна была у себя, а в гостиной сидел Нерсесов.
Я долго стояла в дверях и смотрела на него, а он на меня. Может быть, он имел право сказать, что мы с ним водим дружбу. Он единственный из травинских гостей знал теперь мое имя и уже не ошибался в нем; он однажды вечером пожалел меня.
Я села напротив него. Я думала: что было бы, если бы он был моим мужем или хотя бы близким другом? Или пусть не он, но кто-нибудь другой, чтобы только не быть одной, всегда одной,
Старый лысый человек сидел передо мною.
— Где были? — спросил он.
— Гуляла, Иван Лазаревич, — машинально ответила я.
— Вот зашел. Сейчас Дисманы придут, и Павел Федорович вернется. Обедать будем.
Дора накрывала в столовой на стол. Мария Николаевна отдавала ей какие-то распоряжения. Я встала, медленно, с трудом волоча ноги, прошла в кабинет Павла Федоровича, не зажигая света выдвинула ящик письменного стола и вынула револьвер. Тихо ступая, я вышла в коридор, прошла к себе в комнату и спрятала револьвер под подушкой.
Я решила ночью убить Павла Федоровича.
Вечером у нас были гости, человек десять, но в этот день карт не было: Мария Николаевна пела.
Она никогда не отказывалась, если ее просили, но в этот вечер, как мне показалось, она согласилась с неохотой. Гости сидели в углу гостиной, где стояла лампа в глубокие белые кресла. Ляля Дисман, скинув две подушки на ковер, улеглась на них, кое-кто оставался в полной тени. Павел Федорович сидел первый с краю, я видела его лицо. Я видела, как он изредка, когда наступала тишина, вставал, подносил кому-нибудь пепельницу или апельсин, выхватывал из вазы фруктовый ножик и подавал, разливал в стаканы крюшон из огромной стеклянной миски, в которой, как в аквариуме, плавали куски ананасов и персиков.
Я сидела за роялем. Она стояла рядом со мной. На ней было темное платье, она была бледнее обыкновенного. Голос ее звучал прекрасно, как всегда, и может быть, как никогда — но если был человек, который в тот вечер не мог ее слушать, то это была я.
Освободить ее от Павла Федоровича? С первых же звуков, прозвучавших надо мной, я поняла, что это было случайной, ненужной мечтой, которая явилась мне в минуту слабости, после подслушанного ее с Бером разговора. Нет, мне самой нужно было освободиться от нее, время наступило предать ее, чтобы Травин учинил над ней свой суд и дал бы мне тем самым вольную на всю жизнь.
«Завтра», — сказала я себе. И кого из них он убьет — мне все равно. Но он расправится с ними — и этому причиной буду я, я, которую никто не слушает и никто не замечает, я — безымянная, бесталанная я. Вот он сидит, этот трезвый, крепкий человек, этот «купец», который не потерпит, чтобы его кто-нибудь мог обсчитать или обмануть, вот он, с тяжелой жизненной хваткой, для которого смешны все наши «можно» и «нельзя», который, не задумываясь, наступая всю жизнь на других, выбился и теперь ничего своего не уступит. Завтра он все узнает.