Рассказы в изгнании
Шрифт:
— Вам до старости далеко, — сказал я, все смеясь. Но она не смеялась.
— Скажите мне, Евгений Петрович, — спросила она, вдруг решившись на что-то, — если бы у меня было лошадиное лицо, вы бы взяли меня с собой?
Она говорила совершенно серьезно, но я не знал, что ей ответить, я был вдруг скован молчанием, которое не сумел прервать.
Вечером мы сидели в дюнах, слушали море, лежали и смотрели в небо.
— Нет, не верю я, — сказала она вдруг, — что звезды так далеко; миллионы световых лет — это просто ничего не значит. Когда-нибудь откроют, что они гораздо ближе, и
— В Париже, — сказал я, — бывают уличные ярмарки: цирк, уроды, акробаты, гадалки, стрельба в цель. Однажды в каком-то сарае поместился предприимчивый астроном-самоучка с телескопом. Зазывала (там всюду зазывалы, как сто лет тому назад) кричал в рупор: «Эй вы, заходите, за полтинник звезды увидите. Живете, как кроты, в Бога не верите, красоты не чувствуете, хоть на звезды поглядите!»
Теперь она засмеялась весело, приподнялась на локте, увидела, что я сижу и смотрю на нее, осторожно повалила меня на спину, продолжая смеяться, подняла мое лицо к небу, взяв меня за подбородок, и повторила:
— Хоть на звезды взгляните!
Я положил одну руку под голову и стал смотреть в небо.
— Эти зазывалы — удивительный народ, это какие-то неудавшиеся ораторы, — заговорил я опять, лежа на спине. — Вот в Чикаго…
— Да, в Чикаго… Что в Чикаго?
— Там эти неудавшиеся ораторы целые речи произносят. Встанет один такой на пустой ящик из-под мыла, на перекрестке, где вместо дерева растет тощая метла, и начнет лекцию читать, например, об эффективном нищенстве: как научиться с наименьшей затратой энергии выклянчивать максимум денег у прохожих. Целая наука! Или вот другой тоже — о том, как получать удовольствия, которые ничего не стоят.
— Не может быть!
— Можно в парках гулять и природой любоваться, можно даром в городских садах духовой оркестр слушать, можно старую газету найти и прочесть ее от доски до доски, старые газеты интереснее новых. Можно сочинить романс и пропеть его где-нибудь на углу, и люди внимательно прослушают его до конца — так уж человек устроен, и можно на даровые курсы пойти, узнать, какие грибы ядовитые, а какие нет, и когда австралийские дикари календарем обзавелись. Вам советуют также, между прочим, заходить иногда в музей, а нет, так пойти в порт и любоваться татуированием на открытом воздухе. Можно также часок-другой простоять внизу какой-нибудь лестницы и полюбоваться на женские ноги. Но самое большое развлечение — это санитарная анкета.
— Какая анкета?
— Санитарной статистики. Очень весело. Дают вам опросный лист, и вы пишете, что хотите. Сколько раз в неделю обедаете? Сколько раз под открытым небом ночуете? Сколько раз в неделю моетесь — и клетка, где крестик ставить: горячей водой, холодной водой. Пользуетесь ли благотворительной помощью? Когда в последний раз работали? Один человек однажды написал: сорок два года тому назад. Почему не работаете? Не желаю! Некоторые пишут: очень бы хотел поработать, но делать хочу только то, к чему душа лежит, потому что иначе и жить не стоит. И спрашивает вас барышня: а что бы вы хотели делать? И человек говорит: я хотел бы развешивать флаги. Какие флаги? Национальные,
Наступило долгое молчание. Оно никогда не бывало тягостным с ней.
— Вы знаете, Евгений Петрович, — сказала она через некоторое время, — я совершенно меняюсь с вами. Никто бы меня сейчас не узнал. Это оттого, что вы меня нисколько не боитесь. Вы не можете себе представить, какое это счастье, когда человек тебя не боится.
— Почему же люди боятся вас?
— Спросите их. Я, кажется, вам уже говорила, что муж бросил меня, сказав, что я совершенно не смешная, что я для него слишком хитроумная и неуютная. И он признался, что иногда… не то что боялся меня, а как-то опасался. Вы понимаете это?
— Кажется, понимаю.
Она протянула руку и положила ее на мою, мы оба лежали на песке и смотрели ввысь.
— Он еще сказал раз: ты живешь так, будто в тебе и днем, и ночью маленький механизм работает, а я, знаешь, люблю иногда и соловьев послушать, и ошибиться в чем-нибудь. Я много об этом после думала.
Она сняла свою руку с моей и повернулась на бок, положив голову себе на локоть, смотря на меня и гладя тонкий песок смуглой рукой. Песок казался снегом под ее пальцами.
— Мне хочется и слушать вас, и самой говорить вам о себе, — сказала она после паузы, — и я дорожу каждой минутой с вами. Мне до встречи с вами всегда казалось, что я хорошо себя знаю, свои границы, так сказать. Ведь у каждого человека есть границы, вы согласны?
— Да.
— Но с некоторых пор я увидела вдруг, что совсем не знаю себя. И вместо того чтобы почувствовать себя от этого потерянной, запутавшейся в чем-то, неуверенной в себе, я чувствую себя счастливой. И мне хочется сказать вам об этом.
Мы опять долго молчали, и каждый думал о своем, и она молча подвинулась ко мне и положила мне голову на руку, у локтя, и замерла. Потом она спросила:
— Не тяжело? Я ответил:
— Нет, оставайтесь так.
Потом мы пошли к автомобилю и по широкой, залитой луной автостраде понеслись обратно, в город. Она любила быструю езду, вела уверенно и спокойно. И, остановившись у моего подъезда, она протянула мне руку. Я встретился с ней глазами.
— Какая вы иногда бываете красивая, — сказал я, — и добрая. Когда этого хотите.
— Я всегда этого хочу… теперь, — ответила она. Автомобиль отъехал, я вошел в подъезд.
Лето кончалось: все, что цвело в парках и скверах, давно отцвело и сгорело от солнца. Пахло бензином и пылью. В каждом городе — свой запах, как известно, и в Нью-Йорке тоже, и если в Париже пахнет бензином, асфальтом и пудрой (а в Берлине, в годы моей юности, пахло бензином, сигарой и псиной), то в Нью-Йорке пахнет бензином, пылью и супом, особенно в жаркие дни и жаркие ночи, которым здесь ведется строгий учет, пока жара не нарушается внезапной грозой или ураганом, несущимся то с Караибского моря, то с Лабрадора, совершенно, я бы сказал, анархично и беспланово. Время начинает бежать все быстрей, свежий ветер дует с океана, о чем Льву Львовичу Калягину становится известно из ежедневно читаемых газет.