Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы
Шрифт:
Поглощенный думами о необходимости в жизни порядка, он не слушал моих речей. Я заметил даже, что он как бы стал чуждаться меня. Однажды, выслушав в сто первый раз мой проект реорганизаций жизни, он рассердился на меня.
— Ну тебя… Слыхал я это… Тут не в жизни дела, а в человеке. Первое дело — человек… понял? Ну, и больше никаких… Этак-то, по-твоему, выходит, что, пока там все это переделается, человек все-таки должен оставаться, как теперь. Нет, ты его перестрой сначала, покажи ему ходы… Чтобы ему было и светло и не тесно на земле, — вот чего добивайся для человека. Научи его находить свою
Я возражал, он горячился или делался угрюмым и скучно восклицал:
— Э, отстань!
Как-то раз он ушел с вечера и не пришел ни ночью к работе, ни на другой день. Вместо него явился хозяин с озабоченным лицом и объявил:
— Закутил Лексаха-то у нас. В «Стенке» сидит. Надо нового пекаря искать…
— А может, оправится?!.
— Ну, как же, жди… Знаю я его…
Я пошел в «Стенку» — кабак, хитроумно устроенный в каменном заборе. Он отличался тем, что в нем не было окон и свет падал в него сквозь отверстие в потолке. В сущности, это была квадратная яма, вырытая в земле и покрытая сверху тесом. В ней пахло землей, махоркой и перегорелой водкой, ее наполняли завсегдатаи — темные люди. Они целыми днями торчали тут, ожидая закутившего мастерового для того, чтоб донага опить его.
Коновалов сидел за большим столом, посредине кабака, в кругу почтительно и льстиво слушавших его шестерых господ в фантастически рваных костюмах, с физиономиями героев из рассказов Гофмана.
Пили пиво и водку, закусывали чем-то похожим на сухие комья глины…
— Пейте, братцы, пейте, кто сколько может. У меня есть и деньги и одежа… Дня на три хватит всего. Все пропью и… шабаш! Больше не хочу работать и жить здесь не хочу.
— Город сквернейший, — сказал некто, похожий на Джона Фальстафа. [37]
37
Фальстаф — персонаж пьес «Генрих IV» и «Виндзорские проказницы» Шекспира.
— Работа? — вопросительно посмотрел в потолок другой и с изумлением спросил: — Да разве человек для этого на свет родился?
И все они сразу загалдели, доказывая Коновалову его право все пропить и даже возводя это право на степень непременной обязанности — именно с ними пропить.
— А, Максим… и котомка с ним! — скаламбурил Коновалов, увидав меня. — Ну-ка, книжник и фарисей, — тяпни! Я, брат, окончательно спрыгнул с рельс. Шабаш! Пропиться хочу до волос… Когда одни волосы на теле останутся — кончу. Вали и ты, а?
Он еще не был пьян, только голубые глаза его сверкали возбуждением и роскошная борода, падавшая на грудь ему шелковым веером, то и дело шевелилась — его нижняя челюсть дрожала нервной дрожью. Ворот рубахи был расстегнут, на белом лбу блестели мелкие капельки пота, и рука, протянутая ко мне со стаканом пива, тряслась.
— Брось, Саша, уйдем отсюда, — сказал я, положив ему руку на плечо.
— Бросить?.. — Он засмеялся. — Кабы ты лет на десять раньше пришел ко мне да сказал это, — может, я и бросил бы. А теперь я уж лучше не брошу… Чего мне делать? Ведь я чувствую, все чувствую, всякое движение жизни… но понимать ничего не могу и пути моего не знаю… Чувствую — и пью, потому что больше мне делать нечего… Выпей!
Его компания смотрела на меня с явным неудовольствием, и все двенадцать глаз измеряли мою фигуру далеко не миролюбиво.
Бедняги боялись, что я уведу Коновалова — угощение, которое они ждали, быть может, целую неделю.
— Братцы! Это мой товарищ, — ученый, черт его возьми! Максим, можешь ты здесь прочитать про Стеньку?.. Ах, братцы, какие книги есть на свете! Про Пилу… Максим, а?.. Братцы, но книга это, а кровь и слезы. А… ведь Пила-то — это я? Максим!.. И Сысойка — я… Ей-богу! Вот и объяснилось!
Он широко открытыми глазами, с испугом в них, смотрел на меня, и нижняя его губа странно дрожала. Компания не особенно охотно очистила мне место за столом. Я сел рядом с Коноваловым, как раз в момент, когда он хватил стакан пива пополам с водкой.
Ему, очевидно, хотелось как можно скорее оглушить себя этой смесью. Выпив, он взял с тарелки кусок того, что казалось глиной, а было вареным мясом, посмотрел на него и бросил через плечо в стену кабака.
Компания вполголоса урчала, как стая голодных собак.
— Потерянный я человек… Зачем меня мать на свет родила? Ничего неизвестно… Темь!.. Теснота!.. Прощай, Максим, коли ты не хочешь пить со мной. В пекарню я не пойду. Деньги у меня есть за хозяином — получи и дай мне, я их пропью… Нет! Возьми себе на книги… Берешь? Не хочешь? Не надо… А то возьми? Свинья ты, коли так… Уйди от меня! У-уходи!
Он пьянел, глаза у него зверски блеснули.
Компания была совершенно готова вытурить меня в шею из среды своей, и я, не желая дожидаться этого, ушел.
Часа через три я снова был в «Стенке». Компания Коновалова увеличилась еще на два человека. Все они были пьяны, он — меньше всех. Он пел, облокотясь на стол и глядя на небо через отверстие в потолке. Пьяницы в разнообразных позах слушали его и некоторые икали.
Пел Коновалов баритоном, на высоких нотах переходившим в фальцет, как у всех певцов-мастеровых. Подперев щеку рукой, он с чувством выводил заунывные рулады, и лицо его было бледно от волнения, глаза полузакрыты, горло выгнуто вперед. На него смотрели восемь пьяных, бессмысленных и красных физиономий, и только порой были слышны бормотанье и икота. Голос Коновалова вибрировал, плакал и стонал, — было до слез жалко видеть этого славного парня поющим свою грустную песню.
Тяжелый запах, потные, пьяные рожи, две коптящие керосиновые лампы, черные от грязи и копоти доски стен кабака, его земляной пол и сумрак, наполнявший эту яму, — все было мрачно и болезненно. Казалось, что это пируют заживо погребенные в склепе и один из них поет в последний раз перед смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние, безысходная тоска звучали в песне моего товарища.
— Максим здесь? Хочешь ко мне эсаулом? — прервав свою песню, заговорил он, протягивая мне руку. — Я, брат, совсем готов… Набрал шайку себе… вот она… потом еще будут люди… Найдем! Это н-ничего! Пилу и Сысойку призовем… И будем их каждый день кашей кормить и говядиной… хорошо? Идешь? Возьми с собой книги… будешь читать про Стеньку и про других… Друг! Ах, и тошно мне, тошно мне… то-о-ошно-о!..