Рассказы
Шрифт:
— Не знаю... Просто ему стало хорошо.
— Они так и не поженились?
— Нет. Он ее больше не встречал никогда.
— Откуда вы знаете?
— Я видел это собственными глазами.
— Хорошо. Просто прекрасно... И что же вы хотите? Опубликовать в нашей газете?
— Я просто пришел. Кому-то все равно надо показать.
— А вы что, намерены этим заняться всерьез? Посвятить всю свою жизнь. Или просто так?
— Я бы хотел серьезно, — отважно ответил Чесноков.
— Молодец! — Редактор даже вышел из-за стола
Через двадцать минут Чесноков вышел из редакции радостный и улыбающийся. Стихотворение, конечно, не приняли, но сколько он услышал полезного, сколько интересных тем подсказал ему редактор! А в будущем, если его стихи окажутся свежими и оригинальными, то даже напечатают. Честное слово, напечатают!
Чесноков прибежал к себе в квартирку на пятом этаже, с шумом распахнул дверь, поцеловал Анечку, свою жену, бросился на диван, крикнул:
— Работать и еще раз работать! — и начал подробно рассказывать.
Анечка присела на край дивана, широко раскрыла свои голубые глаза и, охая и ахая в особенно страшных местах повествования, прижимала кулачки к груди. Так внимательно и не перебивая выслушала она Володеньку.
А когда он закончил свой рассказ, сказала:
— Володька! А ведь ты в душе и так поэт. Я это знаю.
Владимир смутился и начал было возражать, но Аня перебила его:
— Неужели ты станешь настоящим, общепризнанным поэтом?
Чесноков вздохнул и сурово произнес:
— Все зависит только от нас.
Анечка утвердительно кивнула головой.
Чесноков работал старшим инженером на радиозаводе. Анечка готовила торты на кондитерской фабрике. Оба любили литературу, разбирались в поэзии и значительную часть денег тратили на приобретение книг, чем вызывали недоумение, а иногда и смех у соседа по лестничной площадке Вениамина Кондратюка, весь бюджет которого был подчинен одной цели: приобретению мотороллера — мотоцикла — мотоцикла с коляской — «Запорожца» — «Москвича» и т.д.
Чесноков на три месяца был освобожден от мытья полов в квартире. Писать так писать!
Они приходили с работы почти одновременно, разогревали вчерашний борщ или суп с лапшой, наскоро перекусывали. Владимир выкладывал на стол лист чистой бумаги, шариковую авторучку и начинал расхаживать из угла в угол. Анечка занималась домашними делами, которые никогда не переделаешь, сколько ни старайся.
Начало каждого такого вечера пропадало для Чеснокова зря. Он ничего не мог написать. В голову лезла всякая ерунда, которая отлично рифмовалась, но в ней не было ни крупицы чувства. Плоское, ремесленное, как по заказу для ширпотреба.
— Вовка, перестань мучиться, — говорила обычно Анечка, вытирая мокрые руки передником и бросая свою работу. Она брала его за шею своими маленькими крепкими руками и заглядывала ему в глаза. И ее глаза были крохотным, но интересным, ласковым миром. Маленькой вселенной.
— Ну, отпусти меня, — говорила она.
— Подожди, — отвечал он. — Я еще не все прочитал.
— Что там можно прочесть?
— Все. Там все мои стихи.
Она прижималась к его груди и слушала, как бьется сердце, восторженное и одержимое.
Потом они садились на диван или прямо на пол, и она о чем-нибудь его спрашивала, а он отвечал. Или он спрашивал, а она отвечала. Они вспоминали: «А помнишь...», мечтали: «Вот будет здорово...», спорили: «Володька, ты не прав»; решали тысячи проблем и создавали тысячи новых. В голове у Чеснокова рождались музыка и стихи. Стихи у него всегда были связаны с музыкой. Анечка замолкала, чувствуя, что с ним происходит что-то странное. Может быть, это состояние странности она и любила в нем больше всего. Он и сейчас был таким же, как в день их знакомства. И она хотела, чтобы он был таким всегда — близким, родным и странным.
— Прочти, — просила она шепотом.
Он начинал говорить. И она переносилась в странный, необычный и в то же время удивительно знакомый мир.
В нем были друзья, знакомые, старый сибирский город, ветер морей, россыпи звезд, молоденькие деревца и крики ребятишек за окном. Все было так, как она привыкла видеть каждый день, и только какой-то сдвиг его настроения делал все свежим, удивительно неожиданным. Мир раскрывался под каким-то новым углом зрения. Может быть, это было вдохновение? Или талант? В его мире плакали и смеялись, радовались и печалились, любили и ненавидели. Но все в нем было честным, странным и необыкновенным. И если в его стихи иногда врывался крик боли и отчаяния при виде уродства человеческих отношений, то он звучал диссонансом. Очень странным диссонансом, без которого вся музыка поэзии превращалась в изящную пошлость.
Перо и бумага ненужными валялись на столе.
— Кажется, начинается сплошная ерунда, — говорил он, и они шли гулять в Университетскую рощу или Лагерный сад, если погода была хорошая, или, раскрыв дверь на балкон, слушали шум дождя. И молчали.
Сколько можно сказать друг другу таким молчанием!
Иногда он сам записывал свои стихи, иногда это делала Аня.
Случалось, что у него «заклинивало» и стихи не писались. Тогда они шли к кому-нибудь в гости или приглашали к себе.
Сосед по площадке купил мотороллер, Чесноков помогал грузить его на машину, втаскивать в гараж, и вместе с женой был приглашен на «обмыв» покупки.
Собралось человек восемь, все заядлые мотоциклисты и автомобилисты. Разговор, естественно, вертелся вокруг автомобильной темы. Кондратюка поздравляли, пили за колеса, за руль, за запчасти. Советы сыпались со всех сторон. Вениамин Кондратюк сиял. Его жена незаметно сновала из комнаты в кухню, таская тарелки и стаканы.