Рассказы
Шрифт:
Рики допил остатки текилы, Коко закусил остатками мяса.
— Будь здоров! Адьос, Коко! Передавай привет своей мучаче. — сказал Рики и поплёлся к дороге. Я по-прежнему сидел за агавой. Рики прошёл, пошатываясь, мимо меня, и бормоча что-то вроде «Ай, Флорес, Флорес, старый я коньо…» — и зашагал по дороге в сторону Канкуна. Я обернулся на Лагуну — полено исчезло. Я пошёл в отель. В противоположную от Канкуна сторону.
Ещё неделю я отдыхал в отеле. Купался, загорал. Смотрел пирамиды майя. Встречался и болтал в баре с Рики. Ясно, что я делал вид, будто ничего не знаю про его свидания с крокодилом.
В последний вечер я попрощался с Коко в отеле. В семь ноль-ноль. В восемь ноль-ноль простился с Рики. Который донёс мой чемодан да такси и категорически отказался взять на чай. И слегка прослезился. Ведь Херреры рядом не было. А я — хотя бы чуть-чуть, но всё-таки мачо. В полночь я уже летел на восток через никем не разгаданную бездну океана — к себе домой, в Россию, тоже никем не разгаданную бездну, в которой, я надеюсь, больше никогда не будет никаких торнадо, как завещал нас славный Рики.
Думаю, Коко и сейчас живёт в Большой Лагуне. Наверное, они продолжают встречаться с Рики. Надеюсь, Коко с его мучачей подарили миру маленьких симпатичных кокодрилитос, которые — к дождю. Надеюсь, Херрера всё-таки простила Рики его историю с Флорес и больше не позорит Рики при всех мачо в канкунской кантине.
И жалко, что нельзя выйти в семь ноль-ноль на берег моего Чертановского пруда и увидеть там Коко. И жаль, что никак нельзя пожать Коко его добрую лапу. Потому что если ты попытаешься это сделать — Коко тебя скушает, как последнего енота. Потому что на то он и настоящий Коко, чтобы кушать мясо. А ты на то и настоящий мачо, чтобы не быть глупым коньо.
Максим Максимыч из Хургады
Помните, как в старом добром новогоднем фильме? «Каждый год, 31 декабря, мы с друзьями ходим в баню…» Поход в баню мистически переходит в авиаперелет. Авиаперелет — в судьбу. Так вот, мы делаем это всё без бани. То есть каждый год, в конце декабря, мы с друзьями садимся в самолет и летим в Хургаду. Традиция у нас такая. Не надо никого сдавать в багаж вместе с вениками, есть заливную рыбу без хрена, прыгать, как зайчик, на морозе, чтоб не описаться, неэротично валяться на полу с Ипполитом, ждать, чтоб «тепленькая пошла»… Нет, здесь тепленькая идет всегда. Даже горяченькая.
В Хургаду мы прилетаем, как к себе домой. Все здесь свое, родное: бунгало, верблюды, море, песок, дохлые медузы, морские ёжики… Хорошо!
И каждый год в Хургаде мы встречаем нашего доброго знакомого — Максима Максимыча, замечательного человека, о котором просто грех не рассказать.
Когда я познакомился с Максим Максимычем, и Максим Максимыч сказал, что его зовут Максим Максимыч, я вздрогнул.
Передо мной сидел натуральный лермонтовский Максим Максимыч из «Героя нашего времени». Пожилой, седой, загорелый, бывалый, спокойный, мудрый. Не буду тратить времени на портрет. Перечитайте Лермонтова, не пожалеете.
Дело было, как я уже сказал, в Хургаде. Это сейчас Хургада — что-то вроде Судака или Алупки. А тогда туристическая эйфория только разгоралась. Я был в Египте в первый раз. Арабский мир казался совершенно марсианским: минареты, похожие на НЛО, вопли муэдзина — словно голос наших космических братьев по разуму, верблюды с их доисторической конфигурацией
— Ну, Максимыч ты мой, принеси-ка мне выпечки, а то запутаюсь я тут совсем, — говорила Пелагея Ананьевна, заходя в «шведский стол» на ужин.
— Несу, Пелагеюшка, а ты сядь да отдохни, — отвечал Максим Максимыч. И приносил ей большую тарелку выпечки. В Египте выпечка хорошая. Это они умеют.
— Спасибо, Максимыч ты мой.
— Ешь, Пелагеюшка, кушай на здоровье.
А перед ужином мы с Максим Максимычем любили сидеть у моря и провожать солнце. Солнце садилось за далекий минарет, а Максим Максимыч рассуждал примерно так:
— Арабцы — народ культурный. Трудящий народ. И бабы ихние всегда при деле, как куры. Не пьють, не курють, вдоль по матушке, опять же — ни боже мой. Ихняя женчина правильная. Скромная, аккуратная, вся в тряпке, как нога в портянке. Все почтительно, без сраму. Не то, что наши пустовертки: голяшки-то раскорячит, папиросу з; щеку — и ну бедрями туды-сюды шлямкать… Тьфу! Сплошные буги-буги на уме и непотребство. Нет, арабцы — народ с дисциплиной. Ихнюю культуру бедрями не прошибешь. Ихний Магомет, брат, сурьезный мужик. Тут ни стакан;м, ни голяшками не возьмешь. Середыш твердый. Казацкий середыш. Сам-то я из казаков. Я знаю. Дед-то мой, помню, сморкнулся один раз — и поросенок сдох. От разрыва сердца. Крепкий был казак. Нет, арабцев я уважаю. Дельный народ.
Так рассуждал мой добрый приятель Максим Максимыч, сидя в шезлонге на берегу вечернего Красного моря. На нем был роскошный махровый халат с какими-то драконами. У драконов были морды утренних бомжей. Максим Максимыч курил «Приму». Заходящее солнце мягко освещало его мужественное, терракотовое, изрезанное благородными морщинами лицо. Максим Максимыч был похож на главного бога каких-нибудь древних финикийцев или шумеров. Бог шумеров курил «Приму» и рассуждал:
— У них тут все обстоятельно. Без суеты. Знаешь, как наши-то пьянчужки утром дергаются. Им бы ягоды-синики похмельной засосать. Вот они и дергаются, как эта «На-на». Дерг, дерг… Смотреть больно. Обидно за патриотизм-то. А эти-то, египтянцы — нет. У них все по ранжиру. Покупаю я тут третьего дня ц; почку. У меня, понимаешь ты, все почти колхозники с ц; почками. А я, председатель колхозу, без ц; почки — как кобель какой бездомный. Вот я ц; почку и купил.
Максим Максимыч не торопясь распахнул халат на своей исполинской груди. В буйных зарослях седых волос хищно сверкнула огромная золотая цепь. Не цепь, а верига, на полкило, не меньше. Ну, не полкило, грамм двести.
— Это я в лавочке у Али-шельмеца отоварил. Знаешь за отелем лавочку-то? Али там сидит. Золотцем промышляет. Почтительный такой, мозговитый египтянец.
— Знаю, — сказал я. — Страшный, скажу я вам, мазурик этот Али. Я там как-то приценивался. Получалось раза в два дороже, чем где-нибудь на Тверской. Если сутки торговаться — может, и купишь по московской цене. И рожа у этого Али бандитская, Бутырки по ней плачут.