Рассказы
Шрифт:
Лиса упала на колени и содрала с меня брюки, поцарапав ногтями живот. Ноги обдало жаром. Чтобы удержаться на плаву, я попытался скептически взглянуть на себя со стороны, но скепсис не работал. Одежда не поддавалась, какие–то галстуки, пуговицы, застежки. И острая, как удар морозного воздуха из зимней форточки, радость освобождения. Мы принимаем бой. Битва: крокодил и пантера, верблюд и львица. Лиса орет, кусается, царапается. Я никогда не наемся ее грудью, я дышу ей и плыву в ней, я плачу, я опять остался без матери, мне страшно, мне так страшно, что я умираю, затихаю. Мне темно, от страха закрыты глаза, я боюсь жить. Но она будит меня, будит, чтобы убить, ласкает, чтобы терзать. Берет мой большой палец ноги в рот и сосет так нежно и вкусно, будто это долька апельсина. Перед
Это уже не бабочка, а когтистая лапа, мечется, ищет, находит и впивается, рвет, рвет падающий, живой абрикос. Мне страшно. Я закрываю глаза, потом снова открываю. Вижу две колонны. Вижу яркую истину цвета морской раковины. Там живет особое существо — теплокровный моллюск. Горячий и сочится, подрагивает бахромками, ждет. Лиса стоит на коленях над моим лицом. Неподвижная, замершая, умершая. Руки закинуты на стену, сломаны в локтях, ногти медленно скребут обои. Теперь моя очередь мучить. Я не буду торопиться. Ведь я тоже умираю. Высовываю язык и тихо–тихо касаюсь копченой лососины ее вульвы, а сам внимательно смотрю — по ее коже волнами пробегает крупная дрожь, как у лошади, которую чешут щеткой. Вкусная лососина, горячая, сочная и пряная, я хочу лизать и лизать ее, но вверху начинают орать и дергаться, мне неудобно, обхватываю Лису руками, сжимаю ее что есть сил и вонзаю губы во взбесившееся мясо. Вертимся как на вертеле — она и я. И влажная важность проникновения. «Ва–а–а-а–у–и-и», — славная охота. «У–и–и-и-вр, у–и–и-и-вр», — предсмертно тявкает затравленная лиса. «А–а–аргакх», — внутри клекочет жажда смерти…
«Ты запомнишь меня», — это Лиса. Она жива. Она шевелится. Она сильнее, тянет меня на себя, вертит как игрушку. Сколько силы. «Ты запомнишь меня, ты запомнишь», — голос глуше и страшней. Дергает, тащит, заставляет сесть себе на лицо. «Ты запомнишь, — в меня вонзается ее раскаленный язык, еще и еще, плавит внутренности, жжет стыдом и яростью, — ты запомнишь!»
Солнце. Яркая, разворошенная, разоренная постель. Спит желтая кошка, мягкая и податливая. Слабая и мягкая. Не спит — улыбается. Солнце такое, что больно смотреть на ее кожу, страшно смотреть на ее кожу. Улыбается, глаза закрыты. По щеке медленно ползет слеза. Одна. Жидкая. Медленно.
Я беру из банки на столе зеленую оливку. Внутри нее — маленькая соленая рыбка — анчоус. Кладу в рот, перекатываю языком. Наклоняюсь к Лисе. «Что ты хочешь?» — она еще ласковая и еще моя, с готовностью переворачивается на спину и раздвигает ноги. Я ласкаю во рту оливку, приближаю губы к раковине, в последний раз пью ее запах. Медленно, языком вталкиваю в нее скользкую оливку. Лиса улыбается. «Это тебе моя недолговечная печать», — храбрюсь, в горле — ком. Девушка, фаршированная оливкой, фаршированной анчоусом. Лиса, Мария, Мара. Мой грядущий демон, безжалостный суккуб.
— Помнишь, ты говорил, что счастье — всегда в прошлом, — Лиса уже вытерла слезу.
— Да, — отвечаю медленно, тяну — дддааа.
— Вот оно есть, — целует меня в губы сквозь слепящее солнце, — а вот его нет, — вскакивает с постели и начинает одеваться».
Толик.
Рука в резиновой перчатке неприятно вспотела. Толик покрепче сжал рукоятку ножа и повел длинный, от подбородка до паха, разрез. Лезвие шло легко и точно, разваливая кожу, подкожную жировую клетчатку и мышцы. Делимая плоть слегка потрескивала под клинком как разрываемая вощеная бумага. Лицо трупа оставалось бесстрастным.
— Мертвые не потеют, — пошутила Катька, но никто не улыбнулся, все напряженно смотрели над марлевыми масками.
— Вот будешь так лежать когда–нибудь, и в тебе будут копаться такие же уродцы, как мы, — принялся философствовать Зина.
Толик взял с инструментального столика короткий и толстый реберный нож и начал вскрывать грудную клетку. Ребра поддавались плохо, приходилось то резать с усилием, то даже пилить короткими движениями.
Лежащее тело ходило ходуном, раскинутые руки тряслись, и, внезапно, съехав с подставок, упали на стройные попки стоящих по бокам студенток. Те одновременно взвизгнули и отскочили в стороны.
Когда переполох улегся, Катюха хихикнула под маской:
— Ишь ты, масленица. Как обычно — чуть что, сразу за задницу.
— И не говори, — ласково ответил Толик, — нам ведь, сволочам, только одно нужно…
Анатолик.
Мороз усилился. Пальцы рук не согревались, даже сжатые в кулак, а ноги ощущали всю навязчивую прелесть рваных осенних ботинок. Анатолику стало казаться, что он уже никогда не дойдет до дома: «Только бы не поскользнуться и не упасть. Подниматься трудно будет. Очень трудно. Хотя боль в животе поменьше стала, только пульс теперь чувствую. Так и толкается, как будто сердце у меня в желудке. Когда–то я любил поесть… Казалось, что это очень важно — познать новый вкус, испытать новое удовольствие, с натяжкой это можно было даже назвать «новым чувством“.
Однажды ему довелось попробовать устриц. Они были страшные, лежали, влажно поблескивая на солнце, в своих раковинах, только что не пищали. Гарсон показал, как их отскребать специальной вилочкой, как добавлять лимонного сока, и ушел, оставив его наедине с дюжиной животных. Он тогда до последнего оттягивал момент непосредственного контакта, все пытался рассмотреть, втягивают они свои фимбрии или нет. Потом все–таки взял одну и выпил прямо из раковины, как учили. Выпил на три счета. Раз — поднес ее к губам и задержал дыхание, два — влил содержимое в рот и внутренне содрогнулся — ой, три — проглотил с усилием и прислушался к ощущениям — стэр. Ничего страшного не произошложелудке, а на языке остался свежий, чуть солоноватый, устрица уютно устроилась в прохладный вкус морябелого утреннего бриза с прибрежных виноградников и. Он добавил в него подумал» Нравится». И вспомнил: «Белое вино, почему ты не красное?»: «Люблю». Затем одернул себя:
Похоже, Анатолик бредил. По опухшему лицу с узкими щелками глаз блуждала радостная улыбка. Он был где–то далеко: «Здравствуйте, я из России. Естественно с любовью. У меня там тоже свой винный магазин. Нет, в основном водка. Помогите мне выбрать красное вино. Такое, понимаете, чтоб запомнилось, что именно здесь, у вас. Нет, я не один, с женой. Город нравится, очень нравится. Цена не имеет значения (пропал я), в разумных пределах».
Долго совещаются, спорят, приглашают какого–то клошара в качестве эксперта: «Вот, месье. Хороший год, хорошее место. Уверен, Вам понравится. Триста франков. Берите сразу четыре, я вас, русских, знаю, опять прибежите».
«Нет, четыре много. Я ведь лишь попробовать, — на триста франков у нас можно месяц прожить — постоянный калькулятор в голове, — спасибо. Непременно зайду».
Он открыл бутылку, налил в бокал: «Цвет. Рубин. Нет — темный рубин. Не темный, а черный. Точно — черный рубин». Поднес к носу — должен быть какой–нибудь шафран и фруктовые оттенки: «Да какие там оттенки. Как можно описать, чем пахнет гарам масала. Пусть так и будет — запах масалы, запах шмеля в конце августовского дня, когда он только–только покинул последний цветок». Потом Анатолик попробовал вино. Задержал во рту: «Да, как обычно, ожидаешь чуда, а получаешь обычный, красный сухарик». Но вдруг, через мгновение, рот как будто наполнился черным бархатом, плотно обволокшим всю слизистую. Ему захотелось подбежать к зеркалу — казалось, что внутри него — космос, и издалека сверкнут мелкие звезды. «Божественно», — успел подумать Анатолик, а потом мягко опустилась газовая косынка первых секунд опьянения. Послевкусие же лучше всего было описать словом fullbodied. Он поискал русский аналог. И не нашел. Наиболее подходящим словом было «полнокровное», но в памяти ярко высветился юношеский образ — девушка с полными, стройными ногами. Образ не слишком возвышенный и изящный, но очень сексуальный и зовущий. Вино с полными, стройными ногами. Жена же, попробовав, разом превратилась из всегда скромной, слегка закрепощенной женщины в требовательную, развратную тигрицу.