Рассказы
Шрифт:
— Хорошо, что теперь он ничего не видит, — подумал Толик, — неприятное зрелище.
— Мы его обрабатываем сейчас, как индейцы бледнолицего, — сказал Зина, примеряясь ножовкой к гладкой кости и делая пробный надпил.
— Не бледнолицего, а своего же брата, алгонкина. Было такое племя. Я теперь наших алкоголиков так называю, — Толик старательно придерживал голову, которая скользила и вертелась на деревянной подставке.
«Вржип, вржип», — глухо постанывала ножовка, и мелкие костные крошки падали на пол.
Анатолик.
Боль ушла. Ее нигде не было. Лишь ныли ступни и кисти, будто насквозь пробитые морозом, да голову, словно обручем, сдавила безысходность. Но это было ничто по сравнению с недавними муками. Стало спокойно и свободно. Анатолик лежал лицом вверх и умиротворенно смотрел в черное
— Ложитесь, — приказал доктор.
— При студентах не буду, — решительно возразила больная.
— Студенты, выйдите, — они гуськом вышли в коридор и встали неподалеку. Женщина приняла нужную позу, доктор поставил ей зеркало — блестящую хромированную трубку и бросил через плечо:
— Студенты, войдите.
Куда было деваться пациентке. Она, было, задергалась, но потом осознала необходимость и стала свободной. После этого случая Анатолик всю жизнь чувствовал, что ему некуда деться от этого противной, неизвестно кем придуманной, необходимости. И еще приходилось постоянно осознавать ее, потому что зачастую она была совсем не нужна ему. Он видел, как свободные граждане свободной демократической страны тоже передвигаются по жизни, нося в себе эти хромированные трубки, в разных местах, в зависимости от пола и возраста. И как мешают всем эти холодные, чужеродные предметы — чувство неудовлетворенного долга, правила душного этикета, пристальное мнение окружающих. Только сейчас, лежа в трехстах метрах от дома, до которого он так и не дошел, наблюдая с холодной отстраненностью за собой со стороны, Анатолик понял, что много лет врал самому себе, поверив лысым философам и подчиняясь придуманным ими законам. Теперь он, наконец, знал, что свобода — самое главное, воздух жизни, круг, очерченный любовью. И внутри этого круга он был волен делать все, что угодно, а вне него — зло и хаос. Но очень важно было не переступать за грань.
«Спутанное сознание», — он с удовольствием вспомнил давно забытый термин, а сам уже шел по июльскому морошковому болоту. Одуряюще пах багульник, мошкара гудящим роем вилась вокруг головы, в грозном, зноящемся молчании стоял лес. Его звали Матанка Ватанка — Сидящий Бык, и ноги в мокасинах легко и бесшумно ступали по пружинящей, дышащей земле, чувствуя каждый корешок, каждую спрятавшуюся во мху шишку. А затем он вышел на опушку леса, где его ждали дочери — Та, Которая Уже Все Знает и Любопытный Олененок. Они медленно пошли вместе, притрагиваясь руками к стволам деревьев, к их коре, которая наполняла ладони шершавой лаской. Он рассказывал им о многом: о ледниковом периоде и о происхождении жизни на Земле, о строении ДНК и о том, почему из одинаковых букв получаются такие разные слова. Он говорил им о том, что, когда Бородатый Карлик и Девочка Сирота одновременно встряхнули руками, и пот с их ладоней смешался, то появилось трое неотесанных, которые остановили время. Он рассказывал им о том, что проклятие белой расы в том, что они не знают простой вещи — время остановилось, и в этом стоячем времени накапливается все сделанное зло, не исчезает и не забывается, поэтому у них нет выхода — каждый получит свое воздаяние. А когда он устал рассказывать и задал им сложный вопрос: «Что самое главное в мире?», — те, пяти и восьми лет от роду, не задумываясь, хором ответили: «Любовь».
Толик.
— Мы закончили, — Зина отложил в сторону ножовку и полюбовался ровным распилом в кости, идущим вокруг черепа, — что теперь?
— А теперь делаем вот так, — Мария Соломоновна ловко вставила в щель долото и ударила по нему молотком.
Вехняя часть черепа отскочила и цок–цок–цок — запрыгала по каменным плиткам пола. Толик взял в руки секционный нож, просунул его под мозжечком и перерезал ствол. Потом достал мозг и взял его в обе ладони. Тот был похож на глобус. Голубоватый, как будто светящийся изнутри, с синими речными извивами вен и гористой выпуклой поверхностью полушарий.
— Гляди–ка, — уважительно
Анатолик.
Он лежал и смотрел в черное небо. Медленно падал снег. На высоте снежинки были не видны, и как будто внезапно рождались из ничего в нескольких метрах от его лица. Они падали одна за другой на губы и таяли, оставляя холодные, влажные поцелуи. Он увидел самую большую из них, Казалось, что та летит медленнее других.
Летит снежинка.
Приятно и горячо потекло по ногам.
Летит снежинка.
«А я уже не дышу», — с интересом и отстраненно.
Летит снежинка.
Вернулась мгновенная боль — раскаленный прут вонзился в мозг.
Летит снежинка.
«Важное. Успеть. Что? — и, узнавая, — Или! Или! Лама савахфани?»[1]
ЧУВСТВО, ПОХОЖЕЕ НА БЛЮЗ
U know u shok me, baiby …
Вязкая, раздражающая, противная музыка. Тонкий, растительный, овощной голос Планта полностью заполнял небольшое помещение бара «Три Петровича». Бар был практически пуст — полдень мало располагал добропорядочных граждан к возлияниям, и сейчас здесь находились лишь посетители, по каким–то причинам выпавшие из суетливого ритма будничной жизни. Пара безработных инженеров с помятыми лицами старались сохранить бодрый, оптимистичный вид, поэтому опускали долу сочащиеся отчаяньем глаза. Стайка ночных девиц на выданье беззаботно щебетала в углу, не умея еще понять, как сильно изменили их молодые, тугие лица жесткие складки у рта, какими оловянными стали их глаза, обесцвеченные и обесточенные ощущением повседневной необходимости продаваться. Вообще на всех людях и предметах, во всей затхлой кабацкой атмосфере лежала какая–то безысходная, отупляющая муть, разительно отличающаяся от пронзительной судорожности ночного веселья.
U shok me all that na–a–a-it…
Митрюшин допивал третью кружку пива и пытался связать воедино такие же вязкие, как музыка, разбредающиеся мысли:» Не удалась жизнь, не случилась. А может быть, случилась, только я этого не заметил. Пропустил как–то, не понял, что было по–настоящему важно. Казалось, что все еще впереди, поэтому скатывал камни переживаний все вниз, вниз, в пропасть, а потом вдруг оказалось, что и перевал уже позади, и ничего не осталось, даже камней. Все бесполезно. Все рассуждения о жизни — муть и блевотина. Главное, что есть уже отчаяние ушедшего времени, и ничего нельзя изменить. А я ведь болел временем давно, лет с четырнадцати. Боялся, все придумывал, как бы победить. Бесполезно. Алкоголь, женщины замедляют его ненадолго, а может быть наоборот, ускоряют. Бесполезно. Печальный зверь Одинок. Каким ты был, таким остался. Каким заснул, таким проснулся».
Не рассчитав движения, он стукнул пустой кружкой о стойку бара и недовольно поморщился: «Ясно ведь давно, что ничего хорошего уже не случится. Да и не было его никогда, хорошего. Все предсказано, все описано, всегда ясен результат. Деньги — такая же чепуха, как и все остальное. Сначала бъешься, чтобы их заработать, потом такие же титанические усилия, чтобы не потерять, после чего надоедает эта бессмысленная круговерть, и поэтому все теряешь. А иначе совсем противно — копить всю жизнь, зажимать душу в постоянные тиски ограничений. А как ограничиться, когда вдруг покажется, что вот оно, главное, мелькнет рядом, что осталось только схватить, задержать, удержать, что нужен лишь небольшой душевный раздрызг. Но нет, опять мимо пролетает, не поймать его. А про женщин давно все известно. бьешься за них, распускаешь хвост, индуцируешь усиленно, затем кратковременная любовь, «уж замуж невтерпеж“, а после, очень скоро: «Какой–то ты неприятный весь, пьешь постоянно, да еще и храпишь по ночам“. Зачем все это — непонятно. Что страсти?»
Голову ломило так, что становилось солоно во рту. Поверхностный пивной хмель не помогал. Казалось, что от него разбухают веки, ноги, мозг: «И еще эта постоянная тревога во всем теле. Казалось бы, все спокойно, ровно, нет никаких причин для мандража. Но в крови — алкоголь непереваренный, осколки клеток печеночных, растерянные, мятущиеся гормоны, забывшие про гармонию — вот тебе и биохимия тревоги. И так год за годом, серые свинцовые круги, и с каждым витком все ниже, все ближе ко дну медленно крутящейся воронки».