Рассказы
Шрифт:
В одном старушки бывают правы. Молодое поколение всегда цинично. Я сам там был, я знаю. Но как же было оставаться спокойным и благорасположенным, когда счастливое детство мое прошло в очередях за вареной колбасой, к коей я долгое время потом испытывал мистическую, с трудом сдерживаемую нежность, так что питерские друзья стеснялись при мне кормить ею кошек, а все позднейшие достижения социализма и разговоры о величии человеческого духа прочно ассоциировались с гнойными бинтами, которые я стирал в операционных, дабы вновь поступающие больные не были лишены свежего перевязочного материала.
Я хорошо помню того говняного старичка в травматологии, который лежал на гнойных простынях, весь в пролежнях, и не любил просить утку, хотя был в памяти. Похоже,
Но дело–то не в том, кто до каких крайностей доходил в своем отрицании вялой добропорядочности. Важно, что, вторгаясь в пограничную область, начинаешь ощущать близость этой самой границы. Может быть, кому–нибудь это знание дано изначально, кому–нибудь оно просто не нужно. Мне же приходилось выгрызать его постоянно, причем надежда на положительный результат самостоятельно предпринимаемых исследований казалась всегда такой зыбкой…
Поздний вечер трудного дня. Я бегу на свидание к замечательной девушке. Бежать далеко и тяжело, внутри уже плещется граммов четыреста водки. Мне в пульмонологию, на пятый этаж. С разной скоростью мимо меня проносятся стены больничных коридоров, бежевые — быстрее, светло–зеленые — чуть медленнее. Боковое зрение отсутствует напрочь, почему–то отключилось. Взгляд только прямой, внимательный, для фокусировки приходится прилагать довольно большие усилия. Со мной — мой друг, специалист в иной области человеческого знания, не в медицине, что не мешает ему быть таким же пьяным. Для него — все ново, все интересно, ради этого он и напросился со мной — посмотреть, что же ночью происходит в больницах. А я его взял, отчего бы не взять с собой на свидание пьяного друга. Мы бежим довольно быстро, меня подгоняет страсть, он старается не отстать — боится заблудиться. В каком–то переходе замечаю стоящий в вазе букет цветов, судя по внешнему виду — тюльпанов. Нимало не удивляюсь, фортуна ведет меня за собой — у меня все получается. Хватаю цветы, мы прибываем в парадном обличье и попадаем в разгар праздника — на дежурстве у моей возлюбленной только что умерла старушка. Крупная такая, килограммов сто весом. Умерла некрасиво, зло. Кровь, тугой струей хлынувшая из горла, забрызгала стены туалета, в котором и подстерегла ее другая старушка, покостлявее.
— Хорошо, что вы пришли, — сказала медсестричка, — я уж и так, и эдак подступалась, никак не получается. Нужно бабушку в морг свезти.
Я галантно, в меру состояния, вручил ей цветы и повернулся к приятелю с видом бывалого человекознатца:
— Хочешь испытать новые чувства? Почти по Федору Михайловичу, только у него про молитву было, а ты по–другому поступишь, напрямую к знанию, без посредников.
— Хочу, — тот побледнел и явственно протрезвел.
— Тогда грузи бабулю и вези ее, дорогу
Проводив взглядом каталку, цепляющуюся за все углы, и скукоженную фигуру ее проводника, я вернулся в палату. Вместе мы быстро навели порядок, а затем сели пить чай с тортом и ликером. Тяжелый яд комплиментов совсем уже развеял саднящее чувство близости к чужой и потому не страшной смерти, когда вернулся мой протеже. Был он строг и торжественен, во взоре светилась свежеприобретенная мудрость.
— Как ты, в порядке? — сочувственно спросил я.
— Да, и вы знаете, я что–то понял, пока не могу сформулировать, что именно, но чувствую, что прикоснулся к какой–то грани, и странное ощущение ужаса и обыденности, а межу ними — плотная граница, на которой стоишь… Короче, брр…
— Ладно, не углубляйся, пограничник, — я пододвинул ему стул, — садись лучше, выпей, отмякни.
Потом мы пили. Потом мы еще пили, и я вещал:
— Понимаешь, это еще не знание. Так ты лишь присутствующий, наблюдатель, посторонний. Ты чувствуешь, как что–то происходит, но никогда не сможешь узнать подноготное, подспудное. Чтобы по–настоящему понять, нужно непосредственное участие, личное, твое, чтоб как лезвием по пальцу, медленно, и кровь проступает капельками, и боль твоя, а не чужая. Тогда будет понимание…
— Ладно тебе, разошелся. А я и так чувствую, что стал мудр и добр, как мутабобр, — пьяный разговор выплеснулся из тесного русла логики.
Позже нас выгнали из больницы, и мы шли по ночному городу, распевая боевую песню старых воинов:
Мудрость приходит с годами.
Мудрость уходит обратно…
Утром же в больнице случился скандал — ночью какие–то варвары украли цветы от портрета недавно почившего профессора, светила медицины и большого умницы. «Как такое могло случиться!» — солидарно гудела общественность. Для меня же никакой загадки в этом не было, жизнь — штука многообразная. Ясно лишь одно — профессор, буде он настоящим знатоком проявлений человеческой природы, с небес с улыбкой наблюдал бы за ночной сценой.
А через несколько месяцев понеслось, завертелось–закружилось. Кончилась страна, разложилась, как незахороненное, брошенное тело. Кончилось время, умерло, хлопнулось с размаху на землю и осталось лежать, распластанное. Кончились идеи, мифы, убеждения и взгляды, и лишь растерянные толпы бродили неприкаянно, то начинали биться друг с другом неизвестно за что, а то послушно становились в очередь за едой ли, за одеждой, за гуманитарной помощью — неважно, главное, чтобы вместе, да поплотнее друг к другу — тогда не так страшно.
Зато свобода — ешь полной ложкой, до отрыжки, до блевотины, до разноцветных бликов в глазах — взмахни крыльями, птица белая, в высь рвись, теряя перья, теряя сознание, из пут путь, из душных, влажных, смердящих пут.
И кинулся я в свободное предпринимательство: «А мы бизнес делали, делали. По городам мотались, мотались. Водкой торговали, торговали. Вагон туда, вагон — сюда, денежки себе — и праздник до ночи, до утра, до последней копеечки. А потом кредиты брали, брали. Банки разводили, разводили, с бандюками бились, бились, и друзей теряли, теряли, сами предавали, предавали, предаваемы бывали, ох, бывали. И–и–и, раскудрит твою, береза…»
Устал я, устал рассказывать. День был тяжелый, а ночь и того хуже. Хоть и должен быть порох, а руки привыкли к топорам, но сил осталось только на чашку кофе и рюмку пива. Болит голова, ноет тело, а хуже того — саднит душа. Что–то по–прежнему не так в Датском королевстве, и простые, казалось бы, вещи становятся самыми сложными для понимания, разумения, а все потому, что рассуждать о них нельзя, не получается, а приходится через себя пропускать и боль, и кровь, и дерьмо, и только после этого можно сказать: «Я знаю», иначе же пошло и бесполезно. Вот автору хорошо, он давно уже все для себя решил, по полкам разложил и влажной тряпочкой протирает иногда свои мнения и определения, пусть дальше и вещает, а я все, на сегодня кончился.