Рассказы
Шрифт:
И вот уже Львов танцевал с различными девами, волнительно и изгибчиво, так видно было, что музыка и женщины в округе него лишь мелкие детали, а суть — в движеньи выразить свою смешную душу. А к Жолобкову старый подошел знакомец, как к Айболиту глупый бегемот: «Что делать, посоветуй, не могу терпеть я больше, ты ведь уролог был, я помню. Болит простата, мочи нет, мочи…». Тот щедростью душевной был обуян, и к богу благодарностью за жизнь, поэтому сказал — достань перчатки, тебе я сделаю массаж, все будет легче. Они пошли к мужскому туалету, а Львов цинично им смеялся вслед, крича, чтобы покрепче запирались, ведь если кто застанет невзначай такое зрелище, то для умов испорченных, недобрых та процедура эскулапская
Жолобков вернулся к столу слегка протрезвевший. На его месте сидела не совсем молодая женщина–девушка–подросток. Очень стройная, худенькая, а у глаз — надменные морщинки, и в углах рта — морщинки жалкие. Рот ее пытался быть жестким, но то и дело невольно соскальзывал в плавную улыбку, и глаза тогда пугались своей прихлынувшей слабости. Одета она была очень просто, в чем–то даже смешно и нелепо — неважного красного цвета кофточка, слишком короткая для ее возраста юбка, слишком высокие для сезона сапоги. На шее — нитка розовых бус, которые вполне могли бы быть кораллами, не будь они такими крупными. «Пластмасса», — неприязненно подумал Жолобков, но рядом таким молодым щебечущим ужом вился доктор Львов, что даже деревенское «кило€€метры» в ее речи не резануло взыскательного уха. «Я живу за сто кило€€метров отсюда, приехала учиться, квалификацию повышать», — с неясной улыбкой говорила она, и «да–да–да», — журчал Львов, чувствуя близкую поживу. Тут и Жолобков слегка оживился, хоть чувствовал себя не в правах и не в правилах: «Продолжим вечер, послушаем музыку, поговорим об искусстве», — кидал он войлочные шары банальных фраз и чувствовал, что, смеясь над ними обоими, она почему–то ведется, соглашается.
«Вы смешные, — говорила она через час, сидя на кухне специальной приятельской квартиры. — Вы оба смешные. Думаете, что многое знаете, а у самих головы в скорлупе, как орехи. Но смешные. И не злобные». Она поднялась с табуретки и вошла в черный дверной проем комнаты. На границе света и тьмы на секунду задержалась и оглянулась. В улыбке ее были ласковость и боль.
Доктор дурашливо поскакал следом. Через минуту вернулся обескураженный, обезоруженный, испуганный. «Она зовет нас обоих», — смог сказать.
Когда обмылками морали общей ты мутишь воду, чтобы не было так страшно увидеть отражение свое, и по суду его принять себя или отвергнуть, но самому, прозрачно, без прикрас — потом проверовавшимся остаться рискуешь. И не понять тогда, откуда может взяться та любовь, что невзначай, наперекор, навзрыд из боли вырастает. И будешь глупым, полным мнений, чужих и разных, определеньями тщась все определить. Что косинус есть угол от чего–то. И биссектриса — линия раздела. А нежность — это чувство, которое присуще человеку с какой–нибудь замысловатой целью. Но что потом?
Все было странным, неудобным. Кровать о двух концах, но об одной подушке. Парные зачем–то простыни, когда вполне хватало одной. Неуклюжий трехногий стул, окентавренный сброшенной на него одеждой. Парный, сквозной шрам на ее животе и спине. Слаженный бой. Ложное бесстыдство. Неуместные слезы. Запрещенная радость. Стон. Отчаянными четками читались в полутьме сброшенные на пол бусы.
Они торопливо прощались на улице. Нетерпеливо порыкивало мотором у подъезда вызванное такси. Ловкий Львов уже сбегал за букетом роз. Присев на влажный от ночной измороси холодный поребрик, она нервно писала свой адрес на клочке тетрадной страницы. «Давайте будем встречаться. Хорошо? Мне много надо. Очень много. Больше чем боль».
Каким заснул, таким ты и проснулся. Когда Жолобков открыл глаза, то первым было ощущение общей опухлости организма, особенно головы. Особенно изнутри, но и глаза тоже. Где–то недалеко от Новгорода есть деревня Опухлики, они с друзьями проезжали ее как–то на машине. Ехали издалека, постоянно выпивали.
Рядом мирно спал доктор Львов. Жолобков глянул на приятеля, затем взгляд его упал на свое, с утра неродное тело. Все оно, с ног до обозримых поверхностей живота и груди, было покрыто какой–то розовой сыпью. Мелкие точки сливались в один больной узор. Жолобков потер глаза, затем живот. Сыпь не исчезла. Мелкий ужас прокатился по организму. «Допились, — обреченно вскрикнул мозг, — додружились!» Он растолкал доктора: «Смотри!» — тот оказался не менее розовым. Стараясь не показать друг другу бледный страх, охвативший их вместе с сыпью, они обездоленно уселись на кровати, каждый мысленно прорабатывая в голове схемы лечения и сокрытия. За окном занималась мрачная заря. «Можжевеловые веники,” — вдруг сказал доктор Львов. «Можжевеловые веники», — еще не веря в удачу повторил Жолобков. «Можжевеловые веники», — уже уверенно сказали они оба.
Похмелье никуда не ушло, но жить стало легче, жить стало веселее. Они побродили по квартире, поели, еще поспали. В кармане брюк Жолобков обнаружил вчерашние розовые бусы, и они слегка повспоминали. Слегка стыдясь друг друга, вспоминали весело. Слегка вспомнив, мрачнели.
Рука Жолобкова то и дело ныряла в карман и доставала бусы, как–то сразу привыкла к ним, теребила и перебирала. Под вечер уселись перед телевизором. Доктор Львов бездумно щелкал лентяйкой, переключая каналы. Вдруг на одном остановился. Шел югославский фильм. Горели дома. Бегали люди. Гнобили сербы хорватов. Или наоборот. Гнобили мусульмане христиан. Или наоборот. На переднем плане жестко, как будто не в кино, трое насиловали одну. Двое сидели на ее руках и курили. Третий трудился, как мир, труд, май. Трудился как хозяин жизни. Затем стал приближаться, зачастил, задергался, вытащил из ножен нож и воткнул в живот той, что лежала под ним. Придержал ее задергавшиеся ноги, чтоб не выскочить. Сам дернулся пару раз и блаженно ослаб. Потом встал, и, помочившись, оправился. Заиграла веселая музыка. Пуще прежнего заплясало пламя по домам.
Жолобков тоже дернулся. Словно измочаленная надежда, с тонким стоном порвалась в руках нить, и запрыгали по полу розовые бусины.
ЖАБЫ МЕСТИ И СОВЕСТИ
По вечерам к костру приходили жабы. Они были пупырчатыми и противными на вид, какими бывают комья неясной морской грязи, приливом выброшенные на берег. Хотя происхождения они были земного. Правда, не совсем, потому что жили у Белого моря, и черт их знает где они на самом деле родились. Жабы молча сидели вокруг костра, грелись и о чем–то думали. Яркое пламя отражалось в их выпуклых, нечеловечески мудрых глазах, а когда костер затухал, они почти залезали в теплую золу. Ночи в августе были уже холодны.
Омерзение, которое охватило Жолобкова при первой с ними встрече, с течением дней сменилось искренним интересом и даже симпатией. Уж больно ненавязчивы и неуклюжи они были, совсем не умели прыгать, а когда попадались на узкой лесной тропинке — медленно отползали в сторону, попеременно переставляя все четыре лапы и волоча по земле грузный живот. В них не было лягушачьей тревожной прыгучести, опасной и холодящей душу приземленности змей. Словно ручные, жались они поближе к людям, будто изо всех сил желая донести до них какую–то молчаливую, важную правду.