Рассказы
Шрифт:
Я хочу рассказать о девочке, которую никто никогда не любил. Но прежде чем сделать это, мне придется поведать, как из румяного юноши я превратился в желтого опухшего циника, глядящего на мир сквозь слезы ненависти и упрека.
Странно, но до определенного возраста мне казалось, что мои любовные практики вот–вот увенчаются неоспоримым успехом. Любовь как цель, а вовсе не как средство занимала меня, и не было цели достойней. Взять хотя бы ту историю столетней уже давности, когда в южном городе слились воедино два любящих сердца. Уж так они сплелись, да еще после разлуки, что, казалось, не разорваться им вовек. Женское сердце, правда, мягко и настойчиво повлекло к заключению в брачные узы, мужское слегка сопротивлялось скоропалительности оных уз, но не сильно, в итоге торжественный марш — кстати, почему именно марш, а не мазурка или вальс на худой конец — символ победы чего–то над другим? — и почтенная гармония в итоге. Ура, жизнь подчинилась символу, вымысел важнее правды. Я был молодой искренний матросик в то время, многое делал впервые в жизни, однако подозрительные чувства шевелились внутри. Хорошо, ладно, все по–честному и общепринятому, идем дальше. Я не ерничаю сейчас, просто хочу разобраться, отделить зерна от плевел, и вынести наконец справедливое решение, к чему перед смертью имею полное право. Дальше молодая жена настойчиво и грубо стала
Ладно, отложим дряблое тело любви покуда в сторону. Поговорим о свободе. Многие пытались достичь. Результат всех усилий сомнительный, говорят счетоводы — зато мир стал добрее. Но сравнивать не с чем, а по чувственным ощущениям доброта нынешняя сильно попахивает дешевой радостью продаж. Итак, свобода. Всегда сразу за этим словом следует маленькое решительное «но», и сразу про общественное животное. Ладно, все правильно. Тогда алкоголь.
Уже много лет назад мы с другом моим, юным доктором, внезапно решили полететь в Свердловск. То есть мы на кухне докторской сидели, в Ленинграде еще, и сразу в Свердловск. Это же просто и свободно — отчего бы двум молодым еще джентльменам не слетать куда–нибудь, благо деньги есть, а ответственности нет. У нас под Свердловском жил товарищ флотский, которого мы лет пять уже не видели. Вот и соскучились внезапно. Такое бывает, главное — не начинать нудить и взвешивать. Жил он в городке Верхняя Пышма и во время службы очень нас этим радовал. Во–первых, никак не мог окончательно ответить, как жители его городка называются, то ли верхние пышминцы, то ли верхние пышмаки, да не обидятся эти достойные люди, но воля словесным изысканиям была. Во–вторых, по телевизору редко про Верхнюю Пышму что–нибудь показывали. Ведь когда где–нибудь промелькнет упоминание родного Ленинграда, Выборга ли, то происходящий оттуда происхождением своим начинает гордиться и по малой родине скучать, почему и зовет сразу всех сослуживцев к мутному экрану и, захлебываясь слюнями, тыкает пальцами в знакомые места. Так всегда было, только вот про Верхнюю Пышму телевидение ни гу–гу, чем очень друга нашего огорчало. Только однажды в новостях вдруг диктор произнес значительным голосом — поселок Верхняя Пышма. К счастью, все рядом сидели, новости в приказном порядке смотреть надо было. Дружок наш затрепетал весь от долгожданного. Тихо, тихо, кричит, слушайте. Поселок Верхняя Пышма — еще раз, нагнетая и без того уже высокое напряжение, сказал диктор. Урал, — добавил после небольшой паузы. На местном заводе по изготовлению игрушек открыт цех по производству пластмассовых автомобильчиков…
Очень нам захотелось и на цех этот через пять лет посмотреть и, может, даже приобрести пару–тройку автомобильчиков памятных. Позвонили мы в справку аэропортовскую и узнали, что как раз на самолет до Свердловска успеваем. А еще мальчишка один отчаянный пел тогда, что «любовь — это поезд Свердловск — Ленинград и назад…» Про самолет не пел, но мы сами решили узнать. Собрались за пять минут и поехали. Сначала на троллейбусе ехали, потом на автобусе с пересадками, к какому–то месту, где в аэропорт можно уехать. Сильно не торопились, успевали все равно. А тогда вокруг был сухой закон. Поэтому на всех остановках бабушки продавали разные вкусные вина — «Улыбку», «Изабеллу», портвейны с цифрами и молдавские, даже «Трифешты» и «Гратиешты» помню. Стали мы покупать нашему другу подарки. Выбор хороший был, и подарков много получалось. Некоторые мы стали пробовать и, чем больше пробовали, тем стремительнее мчался автобус, пленительнее улыбались все более прекрасные женщины и дружелюбнее усмехались мужчины. Доктор проводил с пассажирами христианские беседы, тогда еще это внове было, все коммунизмом заточенные под спичечные коробки, поэтому боялись, но слушали внимательно. А он знал про это много, читал–интересовался, к тому же волосатый, пьяный и счастливый передвижением — завел публику, все спорить начали, но по–доброму, без угроз и рукоприкладства. А у него еще плеер на поясе был и маленькие колонки на проводках, и в них что–то хорошее играло — Криденсы или Вельветовый андеграунд, не помню сейчас. Мы еще всех рядом стоящих и к нам различными частями тела расположенных нашими подарками угощали. Многие отказаться сил не нашли, и так мы хорошо, душевно до Пулково доехали.
А там самолет наш оказался переполненным свердловскими людьми. Так они напористо и озабоченно в железное брюхо его набивались, что уж куда нам, расслабленным. Да нам уже и не до Свердловска стало. Физиология свободы — такая штука простая, незамысловатая и радостная, что идеология и мораль не то что посрамлены, их вообще не становится быть. Потому что любезные сердцу лица кругом, небо радужное сквозь стеклянные купола подмигивает, и такой покой на
душе — знаешь, что вообще любая беда тебя сегодня минует, потому что господь пьяных любит. И вот уже доктор шагает по большому залу, вольно раскачиваясь, а за ним на проводках тоненьких тянутся по полу колонки маленькие от плеера и продолжают играть какую–то хорошую музыку. И люди усталые смотрят на это безобразие, и лица у них улыбчиво светлеют, потому что все не по злу, без жлобства, и душа радостная через улыбку широкую сочится наружу. Даже милиционеры дежурные куда–то попрятались, ни одного нам не встретилось, их, видно, господь тогда в туалет услал или по другой нужде.
Долго ли, коротко, а оказались мы на пандусе, куда такси на большой скорости подъезжают. И кому такая трезвая мысль в голову пришла — уже не помню. Стали перед машинами мчащимися кувыркаться — кто ближе. Я потом у кого–то читал про негритят бесстрашных в яблочном городе, которые в темноте это делают. Тут света у нас было достаточно, благо лето и белая ночь на носу, но зато движения такие плавные, винно–водочные, раскрепощенные. Таксисты, правда, ругались сильно, но по своим делам спешили, занятые и занятные, так никто и не побежал за нами. Зато потом побежало много людей свирепых. Это когда совсем уж безграничье нами овладело, особенно доктором. Он на ограждение пандуса вспрыгнул тогда и говорит, вещает, как с трибуны, — вы, говорит, думаете, что есть в мире что–то страшное, невозможное. А ничего
Я еще когда в системе детских садов состоял воспитуемым, уже что–то понимать начал. Одну воспитательницу там любил страшно, собирался даже жениться по прошествии лет и повсеместно об этом заявлял. Хорошо, что не все детские мечты сбываются! Это она мне как–то сказала — «обнаглел донельзя», и в этих словах что–то обидное почудилось, хотя и не понял сразу, показалось — «обнаглел до Ленина», а почему это плохо — непонятно. Она же нам про Володеньку различные книжки читала, это теперь ясно, что нелепые и продажные, а тогда очень даже ничего. Мне история запомнилась про то буквально, что «только один раз в жизни Володя совершил нехороший поступок. Его мама, сейчас не помню, как ее звали, чистила в саду яблоки, а кожурки рядом клала, на стол. Подошел к ней Володя и говорит: «Дай мне, мама, этих дивных кожурок поесть». «Нельзя, Володенька, они ядовитые», — напугала сына мама. Только отвернулась — глядь, ни Володи, ни кожурок». Прочитала это нам моя любимая и на меня со значением посмотрела. А я никаких кожурок не брал никогда, чуть хулиганил изредка, да девчонок легко уговаривал в ночных принцев и спящих принцесс играть. Потом подумал, что, наверно, это все одинаково нехорошо, вот и говорят «обнаглел до Ленина». Впрочем, основные занятия тогда не с девчонками, хотя они хорошие и не злобные, были. Какая–то другая, страшная страсть уже нами владела. Почему–то нужно было постоянно выяснять, кто сильнее, кто главнее. Уже тогда бились нешуточно, кто после пинка первого плакать
начинал — задразнивали до смерти. Кулаками, правда, драться не умели, больше ладошками пихались да лягались по–жеребячьи. Зато какой отчаянный страх и вместе с тем восторг нестерпимый испытал я, когда однажды врага своего главного по детскому саду насмелился лопаткой копательной по голове стукнуть и губу ему верхнюю рассечь так, что ярко–белые зубы сквозь жидкую кровь просверкнули. Победил его раз и навсегда, он в ужасе домой побежал, сломленный навечно, я же с не меньшим ужасом ждать возмездия остался. Из наших парней, кто видел, все притихли, попятились. А у меня вместе с ужасом такая сила и власть вдруг проснулись, что ясно понимал — я сейчас сильнее десятерых, ста, побегу на них — и с криками все ринутся прятать по углам свои трусливые, слабые тельца и дрожащие душонки.
Да, опыты мои были многообразны. В тот раз сильно наказан взрослыми был, больше словами. Но слова их не очень меня трогали, они какие–то были слабые и неискренние, хоть и сумели слезы раскаянья вызвать. Однако я уже знал, носом чуял тогда, что такое сила, нюхнул ее и кровь увидел, и врага удирающего, а те, что мне про добро говорили, сами какие–то боязливые были. В другой раз я такую силу узнал лет через тридцать, и со стороны совсем не той, где быть привык. Это когда с Ароматным Ломтиком познакомился. Я к чему все это рассказываю. К тому, что, когда пришла пора и миг сделать то, ради чего и жил, как понимаю, все эти противные годы, что могли светом стать и оправданием, а стали срамом и темнотой, не сумел я вовремя помочь. А помогать всегда нужно вовремя. Не сумел помочь девочке, которую никто никогда не любил. Ее звали Кло…
Ух, какой был Ароматный Ломтик! Его прозвали так не только потому, что среди различных махинаций и эту провернул, с изготовлением из пропащей уже рыбы пивных наборов в красивой упаковке и с приятным запахом легкого гниения, что так ценят любители броженого сусла. Он еще и сам был весь сочащийся каким–то противным и в то же время притягательным маслом — толстый, веселый, активный. Он располагал к себе на раз, каким–то сверхъестественным чутьем сразу узнавая все слабости и тайные помыслы встречающихся на его извилистом пути. Он врывался в конторы и фирмы душным тропическим вихрем, неся с собой запах распада и подарки, оделяя каждого идеями и коньяком, энергией и злостью, и никто не мог устоять перед его напором. Самые прожженные оказывались покорены, когда он брался решать их гиблые проблемы и решал их, и дружил насильственно, чтобы потом предложить еще что–нибудь, еще и в конце замутить все так, что лишь с течением времени становилось понятно, что у всех проблем стало еще больше, а прибыль осела на нем грязно–золотым песком. Он менял мясо на рыбу, рыбу на мебель, мебель на кредиты, кредиты на знакомства, знакомства на векселя и те опять на рыбу. Он с трудом, мешаясь в собственном брюхе, мог надеть носки, но в тот же день проворачивал покупку квартиры через все препоны, обещал отдать деньги назавтра, действительно приносил их и праздновал удачу со счастливыми хозяевами, а еще через день приходил и слезно занимал у них сумму побольше, с которой уже и пропадал. Отследить этот вихрь было невозможно, лишь передаваемые слухи о нем сделали через какое–то время так, что ему стало тесновато в городе. К тому времени он собрал уже большую жатву и даже не думал париться, встречая обиженных и широко обещаясь им. Я перед самым исчезновением имел с ним разговор, и он внезапно приоткрылся, поняв, что для меня он уже Ароматный Ломтик:
— Все это ерунда, порядочность, доверчивость и честь, слово купца и прочая шняга. Главное — сила, и я сильнее многих, сильнее тебя, и мне плевать на ваши все обиды — я сам работаю себе дорогу. Везенье — это вечное мое, безжалостность — путь к счастью личному…
Потом пропал он, пахло жареным и серой. Все спрашивали друг у друга — где? Куда девался Ароматный Ломтик? Он обещал быть, сделать, заплатить. Лишь через год прислала бизнес–почта простое сообщение свое — он найден был под Петербургом, в лесах болотистых, разделанный, как хряк, на составные части — отдельно хитрость, ум и энергичность лежали в грязно–бурой затхлой тине. Нашлась на силу сила, на злобу злость, на искушенье — грубость, на хитрость — месть, на сложность — простота. И все обманутые с тайным вожделеньем о высшей справедливости твердили, а мне лишь вспоминалось его круглое, сочащееся мудростью лицо, и губы пухлые изгибчиво твердили — меня поймали, ах, и больно расчленили, я умер, больше нет меня, и можно дальше не искать…