Рассказы
Шрифт:
Так и здесь — еду и жду. Жду разрушенных городов, засилья китайцев, нищеты и безобразий всяких. Готовлюсь. «Но и такой, моя Россия…»
А приезжаем — и Красноярск с лимонно–желтыми сопками, с голубым Енисеем, с ухоженными улицами и красивыми людьми! Я был тут двадцать лет назад и хорошо помню — было хуже. Сопки желтели, Енисей голубел. Но главная улица отвратительно неухоженной была, и народ смурной ходил, серо–черный.
В Иркутске раньше не был, но очаровался сразу. Улицы с домами старой архитектуры, парки, красавица Ангара. Чисто опять же. Ухоженно. Разрухи не видно. Занимаются люди. Решают проблемы.
В Улан — Удэ я вообще влюбился. Такие люди красивые! Город размером с мой Петрозаводск — и потому милый. Даже голова Ленина на главной площади чудесная —
Чита тоже понравилась. Люди везде свои, родные, русские, даже если других национальностей. «Что это вы по–русски немного не так говорите, не как мы?» «Так с севера я, карельская тональность опять же. Понимаем ведь друг друга?» «Хорошо понимаем», — смеемся все.
Я, когда вернулся, встретил девушку знакомую, в аптеке она работает. Спрашивает:
— Ты случайно в Улан — Удэ, в Бурятии, не был в октябре?
— Был, — говорю, — возили нас.
— А я первый раз в жизни поехала родственников навестить. Включаю телевизор — а там тебя показывают…
Так что близко все. По душевному настрою, по мироощущениям, по чувствам. Родные люди живут. Наши. Свои.
Мы ехали в одном купе с другом–врагом моим (так он мне книжку подписал), уже не очень молодым, но по–прежнему революционным Захаром Прилепиным. И по городам вместе ходили, смотрели везде и участвовали. Я подумал: вдруг я чего–то не вижу, каких–то язв не замечаю, мимо катаклизмов неразрешимых прохожу? Захар–то зорким соколом везде поглядывал: он, как заметит где язву, сразу старается революцией позаниматься. Но под конец поездки друг мой приуныл, как–то не сложилось, видимо, с язвами.
В каждом городе нас встречали. Хлеб–соль, оркестр, праздничные речи — ладно. А вот чудесные стайки девчонок–библиотекарей — это что–то! Не знаю, чья идея была, но воплотилась она прекрасно. Всех нас сразу расхватывали, рассаживали по машинам, и образовывалась мобильная библиогруппа. Водитель — обычно чей–нибудь муж или друг, писатель — сначала хранящий гордое молчание, и несколько веселых, красивых и умных девушек, улыбчиво беседующих о литературе. Нас четко и оперативно развозили по библиотекам, школам и университетам. В приятных и острых беседах быстро таяла писательская настороженность, и на встречу с читателями он доставлялся уже разогретый, с открытой и доброй душой.
Во многом поэтому встречи проходили интересно и остро.
И трогательно. Особенно в те моменты, когда читатели, за недостатком обычных книг, выстраивались в очередь за подписью с распечатанными из Интернета произведениями автора, которые они сами любовно брошюровали и даже оформляли собственными рисунками. А вы говорите — люди отвыкли от чтения!
Моральные трудности
Мне трудно об этом писать. Но я не могу не помнить о ней. Все очень близко, связано, сложно. Было много новых лиц, много торжественных речей и возвышенных слов. Она сначала показалась очень простой. Глухо повязанный платок, темное длинное пальто, молодое лицо без косметики. Одна из сопровождающих, везущих известных и маститых на встречу с восторженными. Я даже не помню город, Иркутск или Улан — Удэ, слишком быстро крутился калейдоскоп. Но то, как быстро она заинтересовала, ее манера говорить робко и в то же время отчаянно и правильно, правильные вещи, — это бросилось в душу. Было странное в ней, в этой девушке, а писатели — народ наблюдательный.
Ее стихи похвалил столичный критик. А потом мы с Прилепиным позвали ее на прощальный банкет. Она стеснялась и не хотела идти. А мы уговаривали, опьяненные успехом и обилием поклонниц. И она пришла, и опять удивила — красивая, яркая женщина с насмешливой улыбкой и печальными глазами. Отчего–то пила она только воду и, смеясь, говорила нам, что похожи мы на артистов. Захар по–детски радовался, а я усмехался про себя, видя ее иронию. И все равно было здорово, мы болтали, внезапно сдружившись, полдня назад познакомившись, болтали о наших рассказах и ее стихах.
А потом настала пора ехать. Мы вышли на холодное каменное крыльцо и стали уже прощаться. И ей было жаль, она сильно смущалась, и я очень хорошо понимаю ее волнение. Зато я не понимаю себя. Знаю, что давно не в медицине, что утратил ту быструю реакцию помощи, которая была раньше. Но все равно мне больно вспоминать, как растерялся и не понял ничего, когда она жалобно заскреблась, стала хватать меня за рукав. А когда понял — было поздно, я не успел подхватить, она упала прямо на холодные и гладкие камни ступеней. Я промедлил эту секунду.
Знаешь, — хочется ей сказать, — мне все очень понятно. Я не люблю людей с фильтрами, а их большинство. Настоящие же слова пишутся теми, кому очень больно. Мне трудно было об этом писать, а теперь стало радостно. Потому что я точно знаю: у тебя хорошие стихи. И это — главное. И самое важное, чтобы ты знала — все обязательно будет хорошо.
На следующее утро поезд опаздывал. Мы поднялись в пять утра, размялись и умылись, а он все шел и шел сквозь огромные пространства родной и неведомой страны. Я смотрел в беспросветно–темное окно, а попутчик мой вдруг включил на своем ноутбуке музыку, какой–то русский рэп нижегородского разлива. «Я русский, я русский, я русский…» — обидчиво доносилось из динамиков, а попутчик мой, весь в черном, в шапочке с непонятным крестом посреди лба, стал вдруг бесновато извиваться на койке в такт звукам. Глаза он прикрыл от странного удовольствия, а руками начал выделывать дискотечные движения.
Смотреть на это нелепое камлание здорового тридцатипятилетнего мужика было неловко, и я отвернулся к окну. За ним лежала Родина.
Физические удовлетворения
В один из дней августа 1991 года я сидел в аэропорте города Нью — Йорк. Две недели студенческого обмена вместили в себя очень много. Там были и медицинская практика в американских больницах, и переход вброд Миссисипи в ее истоках, и внезапная и резкая, как солнечная боль в глазах от ослепительного снега, страсть к девушке из штата Миннесота. Магазины, которые для нас явились музеями чревоугодия, тоже там были. Особенно радовали ликвер–сторы. Бесшабашная студенческая юность свободно носилась через границы, и это было молодое счастье. Я сидел и ждал самолета домой. В руках держал литровую бутылку водки и любовное письмо, где неистовое желание замуж пересиливало страх перед русской полуазиатской сущностью, внезапно порушившей тихий уклад. Мне тоже было печально, но я очень хотел домой. Так сильно, что когда в новостях пронеслись кадры народных волнений в Москве — не возникло ни сомнений, ни страха. Так остро, что предложение остаться прошелестело мимо ушей и мозга бесплотной тенью упавшего осеннего листа. Тревожное чувство нахождения вне своей страны было таким же глубоким и мучительным, как памятное еще ожидание службы на флоте. Тогда тоже всем гуртом принялись писать заявления в Афганистан — только бы не три года на море. Так и здесь — когда угодно, откуда угодно — но только бы домой. Чувство это было нелогичным, необоснованным, детским — и оказалось мудрее всех практических выкладок и умственных построений. Оно дало счастье жизни и причастности к самой огромной, нелепой, прекрасной и безжалостной земле.
Потом было много всего. Наше время — не самое легкое в жизни страны и ее людей. За трудностями и душевными неурядицами мы часто забываем о своем чувстве. Иногда кажется, что его совсем нет — когда насельники земли очередной раз придумают и учудят такое, что душа перевернется. И захочется в спокойное далеко, чтобы все размеренно, умно и правильно. Но стоит оглянуться вокруг, прислушаться к людям, облокотиться взглядом на природу, как понимаешь: никуда тебе отсюда не деться. Ты — чувственная, неотделимая часть всего этого большого целого. Этих желтых сопок над голубым Енисеем. Этого байкальского ветра, приветливо шлепающего тебя по щекам холодным дождем. Этих унылых бурятских степей с туманными и сладкими горами далеко впереди. Этих разных, злых и добрых, душевных и отпетых людей, говорящих на одном языке.