Рассказы
Шрифт:
Железное счастье дорог
Железную дорогу раньше называли — чугунка. Дед мой — почетный чугуночник. Всю жизнь он прожил рядом с дорогой, в месте, где сходятся два пути — из Орши и Могилева. До каждой нитки рельсов от дома — двадцать метров. Двадцать минут, полчаса затишья, и дом начинает трясти — мимо проносится поезд. Так сутки, годы, десятилетия. Деду сейчас девяносто пять. Он сам еще выращивает огурцы, солит их.
— Папа, как ты их делаешь, такие вкусные? — одна из дочерей, моя тетка, спрашивает.
— А ты шо, не умеешь?
— Да не получаются так, как у тебя.
— Просто все. Беру
Даже баня у деда из шпал. Запах креозота с раннего детства знаком мне, любим и ненавистен. Приятен на жарком солнце, во время послеобеденной неги. Отвратителен, когда старые шпалы пилишь тупой двуручной пилой, — деду выписывают их на дрова.
Знаком вкус угольной пыли на губах — дядька тоже чугуночник, начинал еще на паровозе, катал меня — и жаркое чрево топки завораживало детский взгляд.
Знаком ритмичный гул составов, он настолько в крови, что ритм этот и гул во многом сложили, сплавили жизнь.
Потому что Москва — Могилев — это детство.
Мурманск — Петрозаводск — морозная зимняя юность, попадающая в отпуск с Северного флота, стучащая замерзшими флотскими ботинками по ледяному перрону, и лишь наличие добрых проводниц спасает от отсутствия билетов.
Нью — Йорк — Северная Дакота — безбашенная молодость, когда весь мир — брат и небо по колено.
И красно–синий вагон с белой надписью «Литературный экспресс», везущий в себе компанию злых, языкастых и писучих людей, особо чутких к миру и войне. Везущий по одному из самых жестких на земле маршруту — от Москвы до Владивостока. Везущий, чтобы они еще раз поняли, многоголосо объяснили себе и всем то, что выражается одним словом.
«Сорок лет в пути» — почему–то эта надпись тоже была на вагоне.
ЗМЕЙ. Голос внутренних озер
Се, даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражью, и ничто не повредит вам;
Св. Евангелие от Луки 10:19
syц, syц–ruocci tulee*
Едем как–то с Колей по деревне на моей машине (Коля на своей редко ездит, когда чужая надобность), и он мне говорит:
— Слушай, а что ты все про север пишешь, про Белое море? Пора бы уже и про нашу деревню написать.
Я степенно отвечаю, ведь с Колей иначе нельзя:
— Понимаешь, — говорю, — про север я уже многое знаю. Ездил, изучал, разговаривал. А про деревню еще не все. Да и что, юг у нас, что ли?
— Нет, север, конечно. Но это больше для пришлых. А для нас–то — юг.
Коля помолчал. Мы проехали еще метров пятьсот.
— А вот тут, в траве, пять бетонных столбов лежали. Все про них забыли. Так я их потом домой утащил, — горделиво, но неожиданно произнес карел.
— Видишь, я про столбы не знал. А знал бы — сам утащил. А ты говоришь — про деревню.
Коля довольно улыбается. Очень много про деревенскую жизнь я узнал у него.
Я начал строиться здесь пять лет назад. Сейчас уже и не верится, сколько трудов было переделано, сколько нервов и сил потрачено, сколько испытано новых чувств. Я тогда принялся за дело с задором отчаянья. Мы как раз разводились с женой, вернее, из последних сил пытались остановить неумолимо рвущееся, остановить хотя бы
Кто же знал, что через полгода земля резко, прыжком поднимется в цене и Коля на время огорчится. Кто же знал, что на земле моей, которую местные называют «кививакайне», или «каменное место», окажется полным–полно змей, царство просто змеиное, а не рай земной.
Всю жизнь я ужасно их боялся. Два раза в жизни буквально цепенел от страха, когда видел извилистую стремглавость в траве. Не было и речи, чтобы убить, отпрыгнуть, убежать — каменным истуканом замирал я при малейшем подозрении на гада, ежесекундно ожидая от него прыжка, укуса или еще какого подвоха. Коля же, которому стал жаловаться на них, отомщенно ухмылялся…
Потом, правда, научил, как с ними бороться.
— Хоть и любим мы все живых тварей, но опять же непорядок — змеи на участке. Сама–то она бросаться не станет. Но дети бегать будут у тебя, наступят, не дай бог. Да к тому же, говорят, за убитую змею сорок грехов прощается.
Научил он меня подстерегать время, когда только–только весенние проталины начинают проступать. Кругом снег еще лежит, а на бугорки разные, на камешки оттаявшие начинают гады вылезать греться. Они тогда вялые еще, сонные. Летом же не угонишься за ними, до того шустрые да неприятные. Вот и стал я на них охотиться по весне…
Раньше казалось — змея снега как огня боится, холоднокровная ведь. А теперь знаю — ничуть. Выйдешь на охоту по первому теплому солнцу, глядишь — лежат уже в разных местах и позах. И до того ужасные, даже в неподвижном состоянии — просто жуть. Лежат, греются, головка маленькая, тело гибкое, глазки острые. Тут нужно набраться мужества и резко с лопатой бежать и рубить без жалости. Иначе за секунду сообразят про опасность и в щель какую юркнут. А если резко да голову отрубишь сразу — всё, приехали. Правда, долго извиваться еще потом будет мерзко, но уж все — дело сделано. Кровь ее пойдет, ужас твой уляжется, примиришься ты с ней как–то. Неприятно, а что делать. Жалко, а надо. Я перед каждой извиняюсь потом:
— Извини, — говорю, — но вы должны понять — здесь теперь мое место. Здесь я теперь живу. Ступайте в леса, в болота, вдоль по берегу — места много везде. Но теперь здесь — мое.
Всего за три года восемьдесят штук убил. Лопата у меня специальная есть — «змеебой» называется. И за эти годы не то чтобы смирился с ними, бояться перестал — нет. Как–то понимать их стал, что ли. То, что нужны они тоже для природы, красивы даже. У меня они трех окрасок в основном — черные, серые, коричневые. Правда, этим летом одну ярко–оранжевую видел, маленькую, аж залюбовался. А приятель мой встретился неподалеку, в лесу, с огромной — больше метра длиной и толщиной с мужскую руку. Она даже убегать не стала, а к нему поползла, шипя угрожающе. Чувствовала свою силу. Он убивать ее не стал, прыгнул только очень далеко. Вот тебе и север.