Рассказы
Шрифт:
Я трусливо лег на лед и сунул руку в омерзительно холодную воду. Пройдя пальцами по леске, нащупал какую–то корягу. Скользкая, холодная, вся в тине, она, впрочем, была ровной и длинной. Палка? Нет, кол. Длинный кол от летней самоловки. Или от сети. Я медленно, маленькими рывками стал подвигать его подо льдом, стараясь нащупать конец. Из носа текло. Глаза слезились от холода и ужаса. Мокрый тельник леденил подкожную кровь. Ко всему поднялся ветерок с поземкой…
Всему в жизни бывает конец. Закончился и самый длинный кол в моей жизни. Я осторожно завел его толстый, в обхват ладони, конец в лунку и поднялся на ноги. Дальше стало легче. Вытащил на лед три метра черной, пропитанной илом древесины. Леска бородой была напутана
— Слушай, что–то есть! — крикнул я приятелю.
— Да что там, сеть, наверно, старая да щука с килограмм. Думаешь, на десять там сидит? Не бывает такого. — Он самовлюбленно проверял свои самоловки, вытащив еще одну травянку. — Тащи давай!
Медленно–медленно шла толстая леса. В глубине было несколько невнятных шевелений. Или ленивых шевелений — я не разобрал. Леска опять встала.
— Опять стоит! — обескураженно крикнул я приятелю.
— Сеть ко льду подошла! Снова лезь, — он видел все сквозь лед.
Хорошо, что я не успел одеться — не пришлось снова раздеваться. Второй раз это менее приятно. Почему–то. Всегда. Снова по леске пальцами прошел в глубину. Руки едва хватало на толщину льда. Сразу под ним нащупал металлический поводок. До крючка оставалось десять сантиметров. Глубина молчала.
Я окончательно струсил. В любую нору страшно пихать часть своего тела. Вдруг там ядовитые зубы. Снова поднялся на ноги. Еще раз потащил за леску. Она стояла мертво. Каким–то наитием отпустил ее на полметра. И снова потащил. И вдруг она пошла. Пошла все быстрее и быстрее. Я быстро перебирал руками, а сердце замирало в предчувствии обрыва лесы. Обрыва не было. Вместо него в лунке вдруг показалась огромная зубастая пасть. Ярко–красная, широко открытая, с белыми острыми зубами — я чуть было не отпрянул в ужасе. Но как–то получилось преодолеть страх, и незнакомым для себя, вдруг отточенным движением я подхватил под жабры огромную щуку и вытащил ее на лед. Она на секунду замерла, освобожденно распластавшись на белом снежном покрывале, но тут же забилась, подпрыгивая, свиваясь кольцом и выгибаясь — яростно, страстно, обреченно…
— Помнишь, щуку тут поймал зимой, большую? — мы с Колей сидим у горящего костра на берегу. В пяти метрах тихонько плещется вода о прибрежные камни. Ночь светла. Комаров разогнал дым, и мы наслаждаемся теплым воздухом, горячим чаем и дружеской беседой.
— Помню. Толстая такая, как поросенок. Полюбило тебя озеро.
— Как так — полюбило?
— Да вот, рыбу какую дало. Может, первый и последний раз в жизни, — он печально вздохнул. — Хорошее озеро, доброе. Не слышал, чтобы утонул здесь кто.
Озеро согласно приборматывает мелкой волной. Потом вдруг раздается громкий, пушечный удар о воду. Я вздрагиваю.
— Не боись, бобер шалит. — Коля жмурится от дыма или от удовольствия. — Вкусный бобер. Копченый особенно.
— Да ты угощал меня. Почками. Я тогда еще московскому другу смс написал: «Сегодня ели почки бобра».
— А он чего?
— Ответил завистливо: «Всегда, всегда, мой друг, иди дорогою бобра».
Посмеялись. Поспел чай. Он круто забурлил в солдатском закопченном котелке. Коля бросил в кипяток заварку и поставил на землю к огню — настояться. Вкусный пар пошел от котелка. Внутри созрел вкусный цвет.
Коля с сербаньем прихлебывал из кружки.
— Вот ты рассказывал, что землю не продал бы мне, если б не карельские корни. Почему? — как–то стал меня интересовать этот вопрос.
— А чего. Если карел — природу будешь любить. Жалеть ее. Пришлый — не будешь.
— Да я как–то никогда не думал раньше об этом. Карел — не карел. Русский я. Вон бабка только карелка была.
— Значит, и ты — карел. Я же вижу. —
Я засмеялся. Мне было хорошо сидеть ночью у костра в лесу.
— Ты вон завтра сходи в старую деревню. Посмотри, как люди жили. — Коля махнул рукой в сторону недалекого древнего дома.
— Да как жили. Как все.
— Э, не скажи. Карелы — особый народ. Их даже викинги боялись.
— С чего ты взял? — я искренне удивился. — Не слышал такого.
— Читал тут. Как дети пяти карельских племен Сиггуну захватили и сожгли первую столицу викингов. И ворота потом в Новгород принесли. До сих пор в Софийском храме стоят.
— Ну ты даешь! — Коля в очередной раз меня озадачил.
— А ты думаешь — мы в деревне глупые все. Поймешь потом — свобода только здесь и осталась.
— Да ладно, свобода. Вон пьют все кругом.
— Не все, а половина.
— А половина почему пьет?
— Хотят жить, как свиньи, вот и пьют. — Коля стал сворачивать тему, не хотелось ему дальше рассуждать почему–то. Может, свое что.
А я вдруг стал думать и вспоминать. Ведь помимо поддельного спирта, помимо зимней скуки, помимо дикого капитализма — есть еще что–то, более глубокое, более нутряное, важное. Я вспомнил, как умер от суррогата мой младший деревенский дядька, еще при развитом социализме. Толя, а кличка почему–то Сидор, я его и дядей никогда–то не звал. Помню, как летом, будучи еще салагой, он пытался выцарапать себе наколку: «Нету лета без июля. А июля без любви». А потом потерял интерес к жизни и спился. Помню, как повесился мой средний деревенский дядька, тогда же, еще в счастливом прошлом. Он был самый активный из братьев, самый талантливый. После службы в десанте, Чехословакия — про Афганистан тогда еще и не думали, — он вернулся в деревню. Женился, родил троих детей, хватался за многое. И все вырывалось из рук. Ему как–то явно не хватало свободы, он хотел жить хоть с маленьким размахом, а ему не давали. Он много ругался со всеми, с начальством колхозным, с родными. А потом тоже подсел на стакан, разочаровавшись. И повесился, удавился однажды на дверной ручке. Записку жене оставил: «Заберу тебя с собой». Через месяц у тети Тани мгновенный цирроз, коллапс печени, смерть — даже врачи удивлялись. Осталось трое малолетних. Вот такие мои карельские воспоминания из детства. И дальше стал я думать, благо Коля уже дремал у костра. Что, думал я, сильнее и страшнее государственного устройства, поддельного спирта и зимней лени. А потом понял — ложь. Которая уже век есть наше государственное устройство, независимо от названий. Ложь и нелюбовь…
Потом я заполз в палатку и заснул крепким сном. Голос озера баюкал и располагал…
Утром громко пели какие–то лесные птицы. Сквозь ткань палатки просвечивало солнце. Коля так и проспал всю ночь у костра, в палатке душно, говорит.
Я стал выползать наружу. Осторожно потряс снятые в тамбуре сапоги — не дай бог кто–нибудь извилистый забрался. Затем выпростался из палатки и глубоко вздохнул. Всей грудью. Воздух был еще сыроватый. Но очень вкусный. Роса на траве и роса на прелых листьях пахли по–разному. Первый запах бодрил, второй — пьянил тленом. Оба они смешивались, и я пил утренний воздух, как дорогой коньяк. Они были похожи сложностью — воздух и коньяк…
Коля уже кипятил чайник, ладил завтрак. А я решил сходить в старый дом, про который говорили вчера.
— Смотри, через полчаса пойдем на похожку, — Коля крикнул, не оборачиваясь от молодого костра.
Деревенским ставить сети можно. Городским — нельзя. Это я так думаю.
— Успею, — я быстро зашагал по траве.
Мы очень богато живем. Потому нам многого не жалко. И мы бросаем, не жалея, людей и вещи, оставляем дома и целые деревни. Нам не жалко. Или жалко? Но невозможно оставаться там, откуда с корнем рвут злые ветра. За что же держаться, чем противостоять? За что деревья держатся корнями?