Растеряевские типы и сцены
Шрифт:
"Чиновник посмотрел на меня. "Посадить, говорит, ее на хлеб, на воду!" Сижу я в тюрьме, плачу-рыдаю. Дали мне работу — корпию щипать (в те поры войну воевали). Сижу день, сижу неделю. В конце недели идут за мной к допросу. "Какого звания?" Я говорю: "Женского…" — Я это все расскажу, запишут; опять сижу. Однова входит ко мне женщина; начала я ее молить: "Милая! отыщи ты мне Грузинскую полковницу, с мужем они тут живут. Была у них в деревне, гостила, так говорила барыня эта мне: "Приходи, говорит, к нам в Москву"… Отыщи, красавица, я тебе награжу!" — "Есть деньги?" — "Есть". — "Давай целковый, отыщу!" Дала. Взяла женщина эти деньги, и след простыл. Проходит так, милые мои, месяц, а может, и больше. Я дни-то совсем перезабыла, ничего не помню. Призывают
Взяла женщина деньги — и след простыл! Работу тут мне всякую давали: рубашки стирала, полы мыла, все, все делала, никакой ниоткуда помочи не вижу. А тут слышу-послышу, бытто дело мое решилось, бытто сказано — пересадить бабу в острог. Услыхала я это, к частному смотрителю; начала его упрашивать, ноги целую: "Чем я виновата? за что столько время в тюрьме неповинно сижу? Ежели бы мне Грузинскую полковницу сыскать…" — "Какую?" — "Анну Митревну". — "Ты ее знаешь?.." — "Как не знать!" и все рассказала. "Ах, говорит, ты, дура-дура! зачем же ты прежде не сказала, я б тебя пустил на свободу. Я сам Грузинскую полковницу знаю". Тут вскорости меня и выпустили. Уходила я, смотритель говорит: "Совсем про тебя у меня из ума вон: дело твое пустое, забываешь иной раз. Скажи ты мне раньше, не сидела бы в тюрьме восемь месяцев… Ну, с богом! Поминай раба Порфирья со чады" (это его-то). Ну, так я и пошла в Соловки…"
— Эка тебя тиранили-то! — сказала чиновница.
— Да, милые, было. Всякий надругается, всякий норовит как хуже для тебя сделать. Право слово! Пакостят ни за что. Однова иду, вижу, едет верхом молодец какой-то… В поле дело было. Поровнялся со мной, говорит кротко таково: "Подойдите, говорит, старушка праведная!" Я подошла. Как он меня плетью вдоль всеё спины. "Поминай Петра!" И ускакал. А я лежу на земи, охаю…
Гавриловна несколько времени помолчала и потом сказала:
— Ну, пора спать вам. Пойтить и себе вздохнуть!
— Посиди пока!
— Нет, пойду! Надо идтить! Завтра рано вставать нужно.
В это время в сенях что-то стукнулось или упало.
— Что такое? — сказала испуганно чиновница. — Марья! Посмотри-ка! Господи Иисусе Христе!
Марья вышла в сени, и потом из-за запертой двери слышно было, как она сердито говорила:
— Полуношники! Что эт такое? Удивительно, как это в вас никакого стыда нету… Право! — добавила нянька, входя в горницу и притворяя дверь.
— Что такое?.
— Да это наши любезные. Аксютка с кучером игры подняли. Она на него ушат воды вылила, а он ее водоносом…
— Ишь, каторжные! На морозе разгулялись, — ядовито сказала Гавриловна.
— Прижал ее к двери, кажется, уж не дохнуть, а все грохочет!
В это время в дверях показалась фигура чиновника в халате, шерстяных носках и с взлохмаченной головой.
— Что ж чайку-то? — сонно сказал он жене, почесывая в затылке.
— Слава богу, в двенадцатом часу-то? Пожара наделать?..
— Полчашечки!
— Где я тебе возьму? Самовар кипел, кипел, двадцать раз будила, как бревно бессловесное! Нету чаю!.. вставай раньше!
— Ну, я водочки, да того… Постель надо перестлать…
— Опять спать?
— Что ж делать-то?
Жена не возражала; она и сама понимала, что делать действительно нечего.
Через десять минут чиновник снова храпел.
— Подвинься, — говорила жена, влезая на кровать. — Что это, поперек кровати лег; как повалился, так и заснул. Подвигайся!
Но чиновник уже безмолвствовал.
5. ЗАДАЧА
(Из чиновничьего быта)
Чиновник Кыскин только что воротился с кладбища, где похоронил своего двухнедельного ребенка. Он в задумчивости ходил по темной комнатке, носившей неподходящее название зала, и, раздумывая о разных разностях, по временам подходил к окну, чтобы отереть слезу, так как о смерти ребенка ежеминутно напоминал запах ладана, оставшийся еще в комнате. Темный ли зимний вечер, или этот запах ладана, или, наконец, грустное настроение, следствие похоронной церемонии, взволновало его, только Кыскин раздумался о своей прошлой жизни: то вспоминал он сладкую минуту получения первого чина, то не менее сладкую минуту женитьбы, и затем эти отрадные минуты сразу замирали в воспоминаниях о тяжелых годах нужды и заботы. Главным образом душу его возмущала невозможность увеличить собственное семейство; крошечное жалованье, множество трат на семью, уже существующую в громадных размерах, ясно доказывали ему, что дальнейшее приращение семейства невозможно, иначе непроглядная нищета грозит и ему, и жене, и его детям. Все это весьма убивало Кыскина: он был еще молод, любил жену и семью, и вот теперь должен отказывать самым отрадным и единственно не зависящим от служебных обязанностей движениям собственного сердца. Такие мысли уже давно залетали к нему в голову; несколько лет тому назад он уже начал поговаривать на крестинах того или другого из своих детей, что "это уж последний!" Но гости подмаргивали ему одним глазком и весьма сомневались в этом.
Кыскин делал новые уверения, давал новые заклятия и зароки, а через год снова плелся отыскивать кума и куму. Сегодняшние похороны и особенно настоятельные зароки, данные им на крестинах третьего дня, сидели в Кыскине особенно упорно.
— Будет! Довольно! Слава богу, доволен! — говорил он, ходя по залу и отирая новую слезу. Крики ребят, бушевавших в отдаленной комнате, драки, происходившие между ними, и дерки, отпускаемые им в школах, где они оказывали весьма малые успехи, укрепляли еще более убеждение Кыскина в невозможности "продолжать далее"… Этому, кроме того, способствовала и самая смерть новорожденного ребенка: как ни жалел отец, но, подумав, нашел, что в смерти этой виден промысел божий: сам бог подумал о нем и прибрал новорожденного, видя, что ему в будущем грозит нищета.
— Нет, довольно! — вслух произнес Кыскин и старался утешить себя тем, что и лета его не позволяют далее продолжать супружеских обязанностей. Надо теперь, думал он, молиться поболее богу и просить его помощи, так как действительно только на него у бедного чиновника и оставалась надежда. С этою целью сегодняшний день он всунул в могилу сына счет расходов на погребение, твердо веря, что двенадцать целковых, истраченные им по этому предмету и составляющие две трети месячного жалованья, обратят внимание неба на его усердие и любовь к детям, для которых он ничего не жалеет. Кроме того, и непорочная душа умершего младенца помолится за него, Кыскина, и за его жену и…
— Авось, как-нибудь! — заключил чиновник и, вздохнув, вышел в другую комнату, где сидела жена.
— Ты что это там говорил? — сказала ему жена и улыбнулась. — Ходит один да бурчит себе под нос что-то.
— Так! — ответил он, потирая бороду.
Улыбка жены произвела на него странное действие; в хлопотах о хозяйстве, среди постоянных забот и нужд, ему редко приходилось встречать ее на лице жены, и поэтому теперь сердце его сжалось, так как теперь улыбка эта уж не должна была его радовать. Кроме улыбки, его испугало еще другое обстоятельство: в этот вечер жена его была очень недурна; после болезни она похудела и сделалась лучше; на ней было все чистенькое, опрятное, и, в довершение всего, по плечам рассыпалась еще густая коса, которой завидовали многие чиновнические жены; кроме того, жена Кыскина была еще очень молода, ей было не более двадцати шести лет. Все это, при другой обстановке, в другом быту, никого не могло бы и не должно бы испугать, а вот Кыскин испугался!.. Он сделал над собой страшное усилие и проговорил: