Равная солнцу
Шрифт:
Было поздно, и я отослал Масуда Али к его обязанностям, а сам поспешил в хаммам. Там уже собралось множество других евнухов, чтоб омыться перед пятничной молитвой, и гул их голосов отдавался во всех углах зала. Баламани занял самую большую ванну, поливая свою лысую угольно-черную голову чашами теплой воды.
— О-о-о кеш-ш… — довольно приговаривал он, пока вода струилась по его широкому гладкому телу.
Поздоровавшись, я намылился, ополоснулся несколькими ведрами воды и опустился в ту же ванну, где он оттирал мозоль на большом пальце. Прежде чем я успел привыкнуть к горячей воде
— Как твое здоровье?
— Хвала Господу, — ответил я. — А твое?
— По твоему благодушию вижу, что ты не слышал последних новостей.
Я пожал плечами, признавая поражение, и его глаза весело заморгали. В деле собирания известий Баламани по-прежнему был мастером, а я только подмастерьем. А пока было неизвестно, когда пустяк окажется ценным, он собирал их все. Если подобрать несколько осколков цветного изразца, объяснял он, когда я только попал во дворец, у тебя не будет ничего, но собери побольше, и ты можешь составить мозаику.
Баламани вылил на голову еще кувшин воды и отер лицо.
— Хоссейн-бег-остаджлу был схвачен вчера при попытке бежать из города. Узнав об этом, я решил сходить в дом одного из вельмож-остаджлу и порасспрашивать евнухов о нынешнем положении племени. Неподалеку от дворцовых ворот я заметил множество красивых шатров, порванных, втоптанных в землю и перепачканных. Под одним из них рылся человек, пытаясь собрать брошенные вещи. Он и сказал мне, что несколько дней назад шах послал остаджлу извещение — их стрелу. Она вонзилась в одну из дворцовых чинар, когда они туда ворвались, и ее присылка в лагерь остаджлу означала кару для них за вторжение на землю дворца и покушение на царское достоинство… В утро коронации остаджлу свернули свои шатры и послали письмо с ответом. «Признаем, что навлекли на себя немилость, — говорилось там. — Мы более не посмеем и вдохнуть, не моля о прощении. Мы просим вас объявить нам наше наказание, чтоб однажды мы снова могли наполнить наши легкие сладчайшим воздухом шахского милосердия».
— И каков был ответ шаха?
Баламани приподнял бровь:
— Он послал отряд всадников сорвать шатры, а мародеры убегали с серебряными блюдами, расшитыми подушками, шелковой одеждой и даже коврами.
— Какое унижение! Неужели остаджлу не позовут обратно?
Баламани, морщась, оттирал нежную кожу под мозолью.
— Посмотрим, — сказал он. — Им сегодня приказали явиться лично.
— В пятницу? — недоверчиво переспросил я. Покойный шах никогда не вершил дел в святой день.
Баламани закончил скрести.
— Собрание будет в Зале сорока колонн. Не посмотреть ли нам на это вместе?
— Конечно, — ответил я.
Когда мы пришли туда, зал был уже полон людей, сидевших скрестив ноги. Жара от разогретых тел стояла удушающая, едкий запах пота наполнял воздух.
Теперь я не мог не взглянуть на них по-новому. Если догадка Лулу верна и убийца моего отца жив, здесь ли он? Я рассматривал этих седобородых морщинистых мужчин и тех черноусых, с гладкими смуглыми лицами, в расцвете молодости. Вдруг я смотрю на него?
Возле переносного трона, означавшего место шаха, сидело большинство кызылбашских вождей, а также черкесы, включая Шамхала,
Мы с Баламани заняли подушки в конце зала. Салим-хан призвал собрание к тишине угрюмее, чем обычно. Шах вошел и сел перед росписью, изображавшей его деда верхом на скакуне, вонзающего копье во врага, противившегося его воцарению. Исмаил был одет в светло-синий халат и оливково-зеленые шальвары — цвета, почти полностью сходные с теми, на росписи, будто он шагнул в зал прямо из сцены битвы. Рот его изгибала гневная гримаса, мешки под глазами наводили на мысль, что он не спал всю ночь.
— Можешь изложить свое дело, — сказал он хану Садраль-дину.
— О великий свет времени, — заговорил тот, — мы, остаджлу, с ликованием отдавали свои жизни в сражениях вашего деда и отца, поддерживая их власть как могли. И вашу мы поддержим тоже. Но бывали перекрестки, где слуги ваши выбирали неверный путь. Виновны в том, что встали не за того человека, но умоляем понять, что исходило это единственно из желания сохранить трон Сафавидов. Молим о прощении и готовы принять любую кару, чтоб вернуть ваше благоволение.
— Вот как ты заговорил, — ответил шах, — но совсем другим голосом ты пел всего несколько недель назад. Хоссейн-бег, встань.
Хоссейн-бег поднялся и взглянул в лицо шаху. Я вспомнил, как свиреп он был, ведя людей на битву, но сейчас он словно уменьшался внутри собственного платья.
— В любом случае ты возглавил отряд, напавший на дворец. Правда ли это?
— Да, защитник веры, правда.
— Как посмел ты поддержать моего противника?
— О милосердный шах, ведь не я один. Было много тех, кто не понял, что восходит ваша звезда. Если вы арестуете меня, то можете арестовать и почти весь ваш двор.
— Верно, — ответил шах, — но ты был тем, кто возглавил нападение и осквернил святость женской половины. Как ты можешь рассчитывать на прощение такого проступка?
— О свет вселенной, — сказал Хоссейн-бег с тем яростным огнем в глазах, что появляется у человека, знающего, что сражается за свою жизнь, — это было время беззакония и неустойчивости. Мы поступили так в намерении защитить дворец, и были в этом не единственными. Большой отряд из…
— Умолкни! — крикнул шах. — Человек без конца может оправдывать свои земные деяния. Почему я должен верить, что ты останешься предан мне?
Хоссейн-бег чуть склонил голову.
— Милосердие порождает преданность, — тихо сказал он. — На добро отвечают большим добром.
— Слова твои пусты, они не убеждают меня, — ответил шах. — Разве я не должен тебя казнить? Ты предатель и заговорщик.
Хоссейн-бег уважительно поклонился:
— Ваш собственный отец не раз сталкивался с неподчинением. И являл милосердие, заключая врагов в тюрьму — даже членов собственной семьи, заподозренных в мятеже.
Другой бы упал на колени, дрожа и умоляя. Храбрость Хоссейн-бега поистине восхищала.